Гусман де Альфараче. Часть вторая
Шрифт:
У него был заведен такой порядок, что к столу всегда приглашалось двое или трое гостей, и за обедом велось обсуждение важных политических и государственных вопросов, которые в это время его занимали и заботили больше других. Таким манером, не открывая своих мыслей, он выслушивал различные мнения и пользовался тем, что было в них разумного. Точно так же обращался он с ремесленниками и простыми горожанами, если знал их за честных людей: он водил с ними дружбу и через них узнавал, кто и как их притесняет, чем им помочь и что думают в народе; а затем, сообразив эти обстоятельства, разумно распоряжался во всех делах и лишь в редких случаях ошибался.
Это был человек умный, рассудительный, достойный, образованный и любивший общество подобных ему. Он обладал всеми добродетелями, потребными для столь высокого сана. Но при всем том в самой сердцевине его добродетели
Господин мой был влюбчив. Даже в самой здоровой плоти обитают грехи, болезни и слабости; его грешком было непомерное пристрастие к женскому полу. Об этом предмете каждый судит по-своему: многие весьма благомыслящие люди считают, что не может достигнуть высшей доблести мужчина, не знавший любви. Таково, к примеру, было мнение одного весельчака и балагура, исправлявшего в своей деревне должность глашатая. Этот глашатай уже много раз извещал односельчан о пропаже у одного из местных жителей осла. Как видно, его свели цыгане, имеющие обыкновение окрашивать краденую скотину в зеленый цвет, чтобы ее нельзя было опознать; но крестьянин упросил глашатая еще раз оповестить о происшествии в воскресенье после обедни, пообещав подарить поросенка, если пропажа найдется. Хитрец-глашатай, надеясь поживиться, исполнил просьбу; когда народ высыпал из церкви на площадь, он встал на видном месте и громко прокричал: «Если среди здешних мужчин и парней есть такой, который ни разу в жизни не влюблялся, пусть назовет себя — он получит хорошее вознаграждение».
На самом солнцепеке, прислонясь к стене ратуши, стоял малый лет двадцати двух, с нечесаной гривой, в длинном, закрытом по самое горло, буром кафтане с застежкой на плече и оторочкой по всему подолу; на нем были белые байковые штаны, собранные внизу на тесемку, и рубаха со стеганым воротом такой толщины, что его не пробила бы самая острая стрела из турецкого лука; на голове он носил капюшон, а на ногах самодельные сапоги из воловьей кожи, прикрученные сверху веревкой, коленки же оставались голыми [25] . Этот парень сказал: «Эрнан Санс, подавайте сюда награждение: лопни мои глаза, если я хоть раз в жизни был втюривши в бабу и забрал себе в голову такую блажь…» Тогда глашатай поспешно подозвал хозяина пропавшей скотины и сказал, показывая на малого пальцем: «Тащите поросенка, Антон Беррокаль: вот перед вами осел».
25
…коленки же оставались голыми. — Описание одежды, характерной для испанского крестьянина того времени.
И чтобы подкрепить это суждение другим правдивым примером, сошлемся на историю, случившуюся в наше время в Саламанке с одним богословом, из самых ученых и знаменитых в университете. Богослов этот усердно посещал в монастыре одну монахиню, женщину красивую, остроумную и знатного рода [26] . Как-то раз пришлось ему отлучиться на несколько дней из города, и он уехал, не простившись с сеньорой и воображая, что поступил весьма тонко.
Вернувшись из поездки, богослов хотел было возобновить свои посещения, но сеньора монахиня отказалась к нему выйти, чем повергла его в печаль и недоумение, ибо он всегда встречал у нее самый милостивый прием; он не знал что и думать; но, уразумев, в чем дело, остался весьма доволен, полагая, что все это следует считать подтверждением ее благосклонности. Он начал извиняться и умолять о новом свидании, прибегая к посредничеству нескольких дам, бывших в дружбе с обеими сторонами.
26
…и знатного рода. — В классической испанской литературе часто упоминаются такие «поклонники монахинь», которые, следуя моде, вели со своими дамами сердца изысканную любовную переписку и беседовали с ними в приемной монастыря или через монастырские решетки. Кеведо посвятил этим «идеальным влюбленным» несколько сатирических произведений.
Весьма неохотно, уступив лишь настойчивым просьбам, монахиня вышла к нему в приемную, однако не скрывала своего гнева и неприязни и заговорила так: «Сразу видно, что вы из простых: столь подлые мысли говорят о низменном происхождении. Этим вполне объясняется поступок, который показал настоящее ваше лицо: хотя вы мне обязаны всем, чего достигли, вы забыли о своем долге, забыли, чего мне стоило вас возвысить, и заплатили черной неблагодарностью; но я сама виновата, незаслуженно возвеличив вас; теперь я вынуждена — и поделом! — терпеть ваше присутствие».
К этому она прибавила еще немало обидных слов, так что несчастный сеньор, вконец сконфуженный, — особенно тем, что все присутствующие слышали, как монахиня его отчитала, — и растерявшийся от столь суровой отповеди, едва мог вымолвить: «Сударыня, я готов смиренно сносить ваши упреки, пусть даже они несправедливы, и молчу, когда вы порицаете мой поступок; всякий любит и чувствует по-своему, и я понимаю, что гнев этот вызван вашим же ко мне расположением. Но, по чести, совести и справедливости, я обязан защитить перед присутствующими тут господами мое доброе имя. Если богу угодно было возвысить меня до моего теперешнего звания, то достиг я этого не искательствами и не милостями покровителей, но прилежанием и неустанными трудами».
Однако сеньора, ничуть не смягчившись, еще более гневно возразила: «Как, изменник! Да разве вы сумели бы не то что преуспеть в науках, но даже зачинить старый башмак, если бы я не даровала вам силу и способности, позволив себя любить?»
После этого всякому ясно, что любовь много значит в нашей жизни и не может считаться таким большим пороком, каким изображают ее иные, — разумеется, если цель ее не бесчестна. Но моего хозяина сурово порицали: он и впрямь потерял меру, хватил через край, и многие винили в этом меня, утверждая, что с тех пор, как я поступил к нему в услужение, на голове у него завелась плешь, а в голове брешь, чего прежде не замечалось.
Возможно, конечно, что тепло моих лучей выгнало новые почки и побеги; но, по правде говоря, на меня возвели напраслину и осудили без суда. Когда он взял меня к себе на службу и отдал в мои руки заботу о своем духовном и телесном здравии, другие лекари уже поставили на нем крест. Не буду, однако, отрицать и моей вины, ибо я злоупотреблял его расположением и разрешал себе непозволительные вольности и проказы.
Будучи на короткой ноге чуть ли не со всем Римом, я был всюду вхож в качестве учителя танцев и музыки. Девиц я занимал шуточками, вдовушек сплетнями, заводил дружбу с отцами семейств; желая повеселить своих жен, они пускали меня к себе, и тут, пользуясь удобным случаем, я уговаривал и улещал этих сеньор, содействуя домогательствам моего господина. Затем я рассказывал ему, где был и что видел, и не мудрено, что речи мои, словно ветер, раздували огонь, постоянно тлевший в его сердце, как угли под слоем пепла.
Резвого конька и подгонять не надо. Дом был весь из соломы; от ничтожной искры занимался большой пожар; господин мой слепо предавался своим увлечениям, забывая об осмотрительности.
Сознаюсь, я служил орудием его сумасбродств, и с моим участием было погублено не одно доброе имя; позорное пятно ложилось на всякий дом, как только замечали, что я околачиваюсь поблизости, вхожу или выхожу.
Но оставим моего хозяина: хотя он и достоин осуждения, однако менее виновен, чем те, кто водил со мной знакомство. Пусть-ка ответят, какая им польза или честь знаться с такими, как я, шалопаями? Пристало ли вам, сеньора вдова, слушать остроты и зубоскальство? Зачем почтенный отец нанимает для дочери учителя танцев? О чем думает муж, разрешая жене столь опасные развлечения? Чего ждут они от разряженных красавчиков пажей, — которые даже по улице не ходят, а как бы танцуют, семеня и порхая (таким был и я), — или от карликов и шутов, проживающих во дворцах у владетельных особ? Не для того ли и посылают их в семейные дома, чтобы они расписывали, как страстно влюблены их господа, как вкусно едят, как щедро сорят деньгами, какие благовония покупают, как богато одаривают, какие дают серенады? И зачем добродетельные жены их слушают, давая сплетникам повод судачить и чесать языки?
Неужто эти дурочки не понимают, что сами ткут себе саван и роют могилу? К чему ведут все эти тары-бары со слугами из богатых домов? Не к тому ли, что разговоры эти будут пересказаны их господам, а заодно и всему околотку?
Пусть же получают по заслугам. Любишь смех, не дивись, что вышел грех. Хочешь слушать музыку — знай, что о тебе по всему городу будут распевать песенки. У честной вдовы дверь на замке, окно на запоре, дочь за работой, в доме порядок, ни частых гостей, ни лишних вестей. Праздность до добра не доводит. У матери-лентяйки — дочь-гулёна. Где мать оступилась, дочь поскользнется, а выйдя замуж, не станет домовитой хозяйкой: этому ее не учили.