Харьковский Демокрит. 1816. № 4, апрель
Шрифт:
«О, бровь моя! – вскричала она. – Милая подруга! О, как больно! Будто от тысячи уязвлений. Ах! Уже пухнет бровь моя. Какою же буду я казаться!»
«Не воздыхай, – сказала Аманта, и отёрла слёзы на щеках её. – Смотри! Уязвление легко; бедное насекомое жалит по невинности своей, не ведая, что так много вредит. Вот я вынула уже ядовитое жало, а помощью волшебной силы чарования, немногими таинственными приговорками, мгновенно утишу боль твою. Знай: одна нимфа научила меня таинству сему, и я, в благодарность за то, жертвую ей каждую весну корзиною наилучших и любимых цветов моих».
Нежно прикоснулась она розовыми устами до брови девицы
Что я чувствовал тогда? – В безмолвном исступлении питаясь любовным пламенем, давно уже поставлял я всё счастье моё насыщаться прекрасным взором Аманты и слышать приятный голос её, раздающейся подобно звуку тихо журчащего ручья; но теперь страсти мои заговорили смелее, возбудилось желание, никогда ещё не ощущаемое. «Прекрасные губы! – говорил я сам себе, – О, розы! О, румянец! О, если бы беспрестанно увиваясь около них, прильнуть к ним навсегда и сокровенно вдыхать сладость любви. – Ах! Кто бы ни отдал за такую цену прекрасного мая жизни своей!»
Любовь богата хитростями, а в пылу страстей даже и самый робкий человек делается смелым. Я недолго вымышлял, и невинный обман был уже готов.
«О, губы мои! – возопил я. – Какое адское мучение! Они горят, горят несносным пламенем! О, проклятое насекомое! Уже весь рот пухнет! – Ах, Аманта! – Но ты не простишь мне сего, ты по девичьей стыдливости тотчас убежишь, лишь только то услышишь. – О, проклятое насекомое! Какая же нестерпимая боль! Мои губы горят, горят ужасным пламенем! – Милая пастушка! Не осердись: я должен, должен просить, ибо кто не любит жизни своей? Скажи, не помогает ли то лёгкое средство доброй нимфы также и юношам? – А ежели оное может пособить, то спаси, милая, от боли моей, ах! может быть, от смерти меня, у ног твоих молю о милосердии: не пожертвуй мечтательной стыдливости жизнью моею».
Девица усмехнулась: робко смотрела она то на Филлиду, то на просителя, который уже с полною надеждою, прижимая губы свои к лебединой руке её, ощущал предвкушение исцеления.
«При случае, – говорила она, закрасневшись, – нимфа, уча меня, сказывала: "При случае можешь ты и юношу исцелить от пчелиного жала; но только бы юноша сей был такой, который никогда ещё не забавлялся в сумерки с пастушкою, такой юноша, который бы не всюду болтал о подарках, даваемых богинями девушкам; да и то не многих юношей, ах! одного только, если можно, должна ты исцелить. Но и сему одному должна ты редко и втайне благодетельствовать чаровательным вспомоществованием твоим. Приманчивость и сила его исчезают, когда многие воспользуются оным!"»
Засим с ангельскою приятностью девушка наклонилась ко мне. – Боги! Чаял ли я, чтобы невинный обман, чтобы пылкая в исступлении ощущённая минута могла навсегда похитить весь покой сердца моего? – Каково было мне при сей райской мечте, когда она с нежностью прикоснулась ко мне, уста прижались к устам? – О! Сего никакой язык никогда не выразит! Она шептала чаровательную приговорку, которая, потрясшись в груди её, исходила воздыханием; – но ах! чем более роса любви от её поцелуя проницала в душу мою, тем неутолимее было желание моё.
«Неужели ещё болит?» – «О, девица! Твоё чудодейство велико! Когда губы твои прильнуты к моим, тогда исцеление разливается по всему составу моему; когда же оные отнимешь от моих, ах! тогда боль опять возвращается». – Простак я, выпросил у девушки ещё три поцелуя и три шептания! Аманта, ты меня удивительно переменила! Только от пчелиного уязвления хотела ты исцелить меня, ах! и поцелуями твоими жестоко произвела глубокую рану в сердце моём.
И. Мв.
О обычаях
Люди придерживаются своих обычаев более, нежели нравов, более, нежели законов, и часто более, нежели веры своей.
Обычаи народа составляют часть его нравов, с тем завсегда различием, что нравы сопряжены с главными правилами, всем известными и уважаемыми, и не иначе могут измениться, как разве народ сделается лучшим или худшим. Напротив того, перемена в обыкновеньях, которые всегда бывают местные и коих происхождение часто бывает неизвестно или удерживается только по народным преданиям, может ни малого не иметь участия в судьбе того же самого народа, и никакой не делает перемены в его благосостоянии.
Пусть зарывают мёртвых, как ныне, или пусть сожигают их, как прежде: это такие обычаи, перемена коих мало окажет влияния на судьбу народа, который позволит себе оную; но самый сей народ упадает и развращается, когда перестанет уважать гробницы.
Пусть едят, лёжа на кровати, как древние, или сидя на стуле, как наши современники: это также равно, как для здоровья, так и для нравственности; но привычка к пресыщению и пьянству равномерно противна добрым нравам и здоровью.
Если какой-нибудь обычай древен, хорошо обдуман и повсюду установлен, то никак нельзя оставить его, не быв подверженным прослыть за циника или за человека чужестранного в собственной своей отчизне. Таковы, например, обыкновения носить траур по усопшим, благодарить тех, кои нас одолжают, приветствовать друзей, посылать взаимные поздравления с наступлением нового года и не говорить грубо с родителями и старшими.
Неблагоразумно даже опровергать слишком открыто скоропреходящие установления моды. Живучи в свете, должно жить, одеваться и говорить, как и все прочие. «Мудрый, – говорит Фонтенель,* – позволяет себя одевать своему портному». Одеваясь по-армянски посреди Парижа, Ж. Ж. Руссо хотел сделаться заметным, и успел только в том, что все над ним смеялись.
Многие, подобно Ж. Ж. Руссо, думали отличиться, пренебрегая общепринятые обыкновения, или противясь общим мнениям. Сего рода мятежничество может иметь успех, когда оно выдерживается с великим разумом. В противном случае оно извлекает улыбку сожаления, возбудив наперед минутное удивление.
«Иной, – говорит Дюкло,* – признаётся за дурака потому только, что хотел утверждать противное. Никогда не мстят вполовину, быв обмануты его уверениями». Но уважая обычаи своей земли, не должно думать, что обычаи другой земли смешны или достойны презрения. Умеренность в таком случай есть первая статья устава общественного.
«Если кто-нибудь думает, – говорит ещё Фонтенель, – что нельзя ни одеваться, ни приветствовать, ни говорить иначе, как по моде его отчизны; то мой совет, чтобы он путешествовал».