Харон
Шрифт:
Андрей ДАШКОВ
ХАРОН
«Что за работа!» – подумал человек, которого звали Харон, закатывая в морозильник очередного старпера. Потом он вымыл руки, вернулся в офис, сел в удобное кресло и принялся наблюдать за молодой супружеской парой, заполнявшей Акт об усыплении. Харон решал несложную психологическую задачку. Он пытался, не глядя на фамилии, угадать, кому из этих двоих приходится папашей старикашка, который только что отдал Богу душу не без его, Харона, помощи.
Она: не больше двадцати пяти, смазлива, блондинка, хорошая фигура, зеленые глаза, подвижный ротик, немного вульгарна. Он: за тридцать, начинает лысеть, слегка насупленный вид (ух ты, какие мы
Спустя минуту Харон готов был поставить ящик коньяка на то, что руки действительно потные. И еще ящик на то, что старик – ЕГО папаша. Хотя внешнего сходства никакого. «Может, неродной папаша-то?» – с некоторой надеждой подумал Харон. Да нет, неродной не дотянул бы до такого почтенного возраста. Кому, как не Харону, было знать, что неродных обычно сплавляли в усыпальницу гораздо, гораздо раньше…
Вычислив сынка, Харон тактично зевнул в ладонь, затем встал и выглянул за дверь, чтобы выяснить, есть ли еще клиенты на сегодня. Клиентов не было. Секретарша Эльвира красила ногти. В телевизоре журчала «мыльная опера». Звук был приглушен до минимума, и человечки безнадежно разевали рты. Это сильно напоминало крики о помощи в кошмарном сне.
(Харону порой снились кошмары, только он ни за что в этом не признался бы. Даже на исповеди. Ведь подобное признание означало бы, что он находится не в ладу с самим собой. Но Харон всегда, сколько себя помнил, был доволен жизнью. Он не нарушал законов, любил вкусно поесть, ценил радости, доступные двуполым существам, и чаще всего отходил ко сну, ощущая тихую усталость. А главное, он был бездетен, и, значит, ему не грозило когда-нибудь тоже оказаться в Усыпальнице. Теоретически он мог обеднеть и сдохнуть под забором от голода или погибнуть в автокатастрофе или от случайной пули – это да, – но зато его не сдадут в известное заведение, словно неизлечимо больное животное…)
Он вернулся в свое кресло. Молодые закончили заполнять бланки. Харон сверил написанное с документами, ухмыльнулся («Раскусил я толстогубого красавчика! Еще бы, с моим-то опытом…») и положил на стол целлофановый пакетик с личными вещичками усыпленного старика. Наручные часы, обручальное кольцо, нательный крест, паспорт, золотые коронки.
«Как мало ценного остается от нас после смерти», – философски заметил Харон – про себя, конечно. Он никогда не навязывал клиентам своего мнения. Спросят – он ответит. А так – ни-ни.
По предварительной договоренности молодые не стали забирать одежду. Действительно, зачем она им? Впрочем, Харону нередко попадались и куда более меркантильные представители рода человеческого.
Получив деньги и вежливо выпроводив супругов, он решил, что сегодня можно прикрывать лавочку. До официального момента окончания рабочего дня оставалось минут сорок. Никто и никогда не приезжал к нему за сорок минут до закрытия. У него не магазин, а солидное заведение. Можно сказать, ритуальное. Лучшая в городе частная Усыпальница. И он старался не уронить престиж. К усыплению следовало готовиться заблаговременно. Поспешность тут недопустима и чревата потерей лицензии. Обычно натасканная секретарша четко выстраивала очередь из позвонивших по телефону. Все дальнейшее происходило чинно и благородно, без лишней суеты. Ну разве что какой-нибудь совсем уж сопливый внук всхлипнет по любимому дедушке…
Перед уходом Харон, знавший свое дело назубок, проверил резервную систему электропитания морозильников (временные постояльцы его «гостиницы» плохо переносили жару – не возмущались, нет, но, случалось, поднимали жуткую вонь), поменял код замка сейфа, в котором хранилось «снотворное», включил внутреннюю сигнализацию. Затем пожелал секретарше приятного вечера, проводил мечтательным взглядом знатока ее крутые покачивающиеся бедра и вздохнул с легким сожалением.
Харон был, что называется, человек с принципами. Один из его принципов заключался
Зарабатывал Харон вполне достаточно. Во всяком случае, хватало на скромные, но изящные фантазии. Пару раз в году он устраивал себе отпуск и отправлялся куда-нибудь в теплые края, в дикие, отсталые страны, где не было даже Усыпальниц! Там он наверстывал упущенное в молодости.
Несмотря на мрачное (по мнению некоторых чистоплююев) ремесло, он был веселым человеком. Правда, не всем приходился по душе его своеобразный юмор, однако Харон никому и не навязывал свою компанию. Он предпочитал расслабляться в одиночку. Женщины не в счет. Женщины были только необходимым одушевленным инструментом. И чем меньше этой самой «души», тем меньше хлопот.
Впрочем, сегодня его потребность в сексе была еще не настолько сильной, чтобы терпеть женскую глупость. Поэтому он решил посвятить вечер искусству. Искусство Харон ценил высоко. Оно было тем единственным, что примиряло с невыносимой фальшью и грубостью жизни, со смехотворностью человеческих претензий, тщетой надежд и ничтожностью устремлений. Искусство казалось прекрасным цветком, растущим из могильной грязи. Его можно было вырвать и растоптать, но и тогда оно пускало ростки в памяти.
При такой профессии Харону приходилось быть очень деликатным со своей памятью. Порой его память преподносила нежелательные сюрпризы. Ее непредсказуемый каприз мог отравить волшебные минуты, проведенные в обществе какой-нибудь пустоголовой обладательницы роскошного тела. Для этого достаточно было вспомнить пахнущие старостью болезненно-желтые тела стариков, их сморщенные гениталии, синие вены на ногах, скрюченные артритом пальцы. Достаточно увидеть ледяной отблеск маразма в их глазах – пустых, как безоблачное небо… Небольшой, но весомой добавкой служило и явное облегчение, которое испытывали молодые, избавившись от обузы.
Таким образом, память вполне могла сыграть с Хароном плохую шутку в неподходящий момент – подсунув ему универсальную панораму человеческого существования: от играющего красками восхода до печального заката. В этом смысле он трудился даже в худших условиях, чем гробовщики и могильщики. Те видели только смерть. А он видел еще и глупое, самонадеянное торжество заведомо обреченной юности, что создавало яркий контраст – чрезвычайно болезненный для тонко чувствующей натуры. Ох, проклятая работа! Харон справедливо полагал, что ему следовало бы доплачивать за «вредность» из городского или федерального бюджета. И по вечерам он лечил уязвимую душу искусством.
Он запер Усыпальницу, позвонил в службу охраны и выкатил из гаража свой «сатир». Бросил взгляд на золотые часы. Его рабочий день закончился, но была и другая работа, не имеющая точного временного измерения, зловещая и нежеланная. Работа, которая порой казалась ему проклятием всей его жизни. А иногда – сомнительной наградой. Физически совсем не обременительная (она не требовала от него ни малейших дополнительных усилий – одного лишь присутствия духа), но был один нюанс… С этой работы нельзя было уволиться. Когда-то, по молодости и по глупости, он согласился на нее, а теперь… Теперь он просто не знал, к кому обратиться с заявлением.