Хенингский цикл (сборник)
Шрифт:
Как?!
Нужное сравнение вертелось на языке, не даваясь перевозбужденному рассудку.
Двое шли навстречу друг другу. Плыли, текли, каплями ливня просачивались между нитями пространства. Они никуда не спешили, эти двое, они были вместе: вчера, сегодня, завтра. От начала и до конца времен. В этой и любой другой жизни. Имеют ли значение несчастные секунды, разделяющие их, – если все давно произошло?
Так, наверное, могла бы видеть и чувствовать Матильда.
Каждый из двоих еще не успел двинуться, а монах уже видел: встретились! юноша опустился на правое колено! перед девушкой, протягивая ей… Они стояли на месте. Они шли навстречу друг другу. Шли, постепенно ускоряя шаг, бежали, летели, и казалось, этому не будет конца. А потом Витольд исчез у алтаря, чтобы возникнуть
Люди, статуэтка, базилика, пронизанная солнцем насквозь, камень стен, музыка – все вдруг стало единым целым. Золотой Витольд, освободясь от корки глины, скользнул в ладони Матильды. Девушка едва не выронила бесценный дар – столь тяжела оказалась ноша.
Порыв.
…кукла! хочу!..
На этот раз монаху не почудилось. Девочка в нише едва заметно шевельнулась, потянувшись навстречу!
Море встало дыбом. Птицы в небе рассыпались многоточиями фраз, оборванных на полуслове. У скал истлели корни. Диск в небе наметился детским профилем; вот-вот откроются глаза. Стены базилики пошли трещинами, невозможно четким узором мельчайших фрагментов. Трещины? фрагменты? атомы, индивиды [33] бытия? Хрупкое равновесие. Сместись единственная пылинка – лежать Творению в развалинах!
33
Слова «атом» и «индивид» означают «неделимый» соотв. на греческом и латыни.
…кукла?.. а-а-а…
Миг иллюзии истек.
Статуэтка остывала в руках Матильды. Пальцы девушки налились золотым блеском, свеченье быстро распространялось дальше: ладони, запястья… Девушка прижала фигурку к себе, как мать, оберегающая дитя, и монаху явственно привиделось: бабочка складывает крылья, трепеща на цветке. Фратер Августин зажмурился, а когда зрение вновь вернулось к нему – золотая статуэтка исчезла.
Глубокий вздох прошел по залу.
Монах так и не понял, кому он принадлежал: людям, Творению или Творцу?
LXV
Здесь, где в крутизне склона обнаруживалась малая ложбинка, рос старик можжевельник. Скрученный в узлы, ржавый от возраста. Но живой. Цепляясь за камни, разорвав рясу в двух местах, фратер Августин сполз сюда, сам не зная зачем. Сел на мшистый валун возле дерева. Под ногами, превращая обрыв в приманку, плескалось море. Намекало: шагни разок-другой. Присоединись к вечности. Брызги лунного золота стелились к горизонту, неприятно напоминая о другом золоте. Из тигля.
Золотая статуэтка Витольда.
Золотые руки Матильды.
Простое, обыденное чудо. И никакого Магистерия.
Живя в миру под именем Мануэля де ла Ита, цистерцианец не считал себя особенным человеком. Боялся боли. Любил вкусно поесть. Пил вино; временами напивался. Понадобилась страшная шутка Фернандо Кастильца, чтобы из фармациуса-отравителя вышел наружу человек, способный простить. Отказаться от мести. Выдержать ночь Искупления. Сейчас фратер Августин был очень благодарен этому человеку. Наверное, иначе он не смог бы остановиться в начале пути. Подобно Улиссу, плывущему мимо сирен, заткнуть уши, дабы не слышать манящей песни праязыка, и привязать себя к мачте.
Оглядеться.
Уединиться со старым можжевельником, оставив богадельню за спиной.
Ветер донес от обители взрыв хохота. Праздник. Там пируют. Возглашают здравицы. Там жонглируют улыбками мейстер Филипп и Костя Новоторжанин. Якун Васильич басит хвалу «красной девице». Ондрий Васильич гудит славу «добру молодцу». Там по коридорам заблудшими тенями, неприкаянной памятью бродят члены Гильдии, готовые отдаться любому встречному, распластаться чистым знанием – только позови.
А здесь – море, скалы и можжевельник. Монах, раздираемый сомнениями на части. И поодаль, опершись на слюдяной нарост, – человек в башлыке, с которого все началось. Целитель, лазутчик, знаток языков. Первый; самый первый.
Врач Бурзой по прозвищу Змеиный Царь.
«Ну и что? – сказал мертвый врач Бурзой. – Да, я был первым. Что с того?»
– Ничего, – ответил живой фратер Августин. – Просто ты был первым.
«Иногда я думаю, – сказал мертвый врач Бурзой, – почему именно я? „Пятикнижие“ мог украсть кто-нибудь другой. Учебник праязыка. Осколок эпох, когда жили люди, не похожие на людей. Или вовсе не люди. Рычаг, с помощью которого можно перевернуть мир. Почему именно я налег на него всем телом? Ведь глупо: украсть книгу, и вдруг… У меня был товарищ, маг по имени Маздак. Служитель храма Огня. Я тайком дал ему прочесть оригинал. И узнал, что гении способны обойтись без работы над переводом. В следующие годы Маздак залил кровью весь Иран, переделывая страну к лучшему. Он выходил на площадь, говорил разные слова, а за словами брезжил праязык. Никто не понимал, что маг говорит на самом деле, но толпы сходили с ума. Начинали возводить Столп Вавилонский прямо здесь, на площади. Тогда я понял: сразу – нельзя. Сразу – смерть. Но и постепенно – нельзя. Побег яблони не привить к сосне. А надо сделать так, чтобы можно. Ты уже видел Обряд?»
– Да. Видел.
«Ты уже понял Обряд?»
– Нет.
«А-а… Это потому, что ты не закончил перевод. Закончишь – поймешь».
– Нет. Я не закончу, пока не пойму. Я не вернусь к переводу, пока не пойму. Я боюсь понять, когда будет поздно свернуть в сторону. Расскажи мне. Сейчас.
«Хорошо. Я расскажу тебе…»
Тень собеседника стала низкой, напомнив дряхлого орла: Бурзой присел на корточки. Чувствовалось: так он может сидеть долго, очень долго… вечно. Качнулись полы башлыка, открывая птичий профиль. Лишь сейчас монах с пугающей остротой понял: да, похожи. Если смотреть со стороны, увидится простое: цистерцианец в рясе с капюшоном, и тень, им отбрасываемая. Никаких мертвых врачей; никаких сумасшедших откровений. Остро и страшно захотелось свободы. От искуса, выбора, от знания и поступков. Пусть тишина! покой! пусть все случившееся обернется призраком, растаяв с наступлением утра!..
На миг захотелось проснуться. Но миг взлетел и рассыпался звездным фейерверком: желания, желания…
Только успевай загадывать.
«Душа, – сказал мертвый врач Бурзой, и казалось, что монах разговаривает с самим собой, о давно известном. – Душа и тело. Мы живем в вечном разладе между этими двоими. Мы дышим, едим, спим, сражаемся и совокупляемся, пока однажды…»
Душа, думал живой фратер Августин. Душа и тело. Мы рождаемся двухголовым зверем из сказки. Живем, пытаясь идти одновременно в две стороны. Мы даже идем, ухитряясь не разрываться пополам. Какое-то время – идем. Но молодость заканчивается, и душа начинает готовиться к отлету. Как мореход готовится к дальнему странствию, запасая провиант, теплую одежду, латая паруса… Душа пожирает тело изнутри, набираясь сил. Оболочка скоро сделается остовом хижины, брошенной на берегу. Прах к праху. К чему жалеть то, о чем больше никогда и не вспомнишь? – душа выгрызает сердцевину, делаясь все сильнее. Мы стареем, дряхлеем; приходят болезни и недуги. Мы чувствуем себя юными! пылкими! – это внутри распахиваются могучие крылья… – но коленки подкашиваются, руки опускаются, рот шамкает беззубо, и с ужасом понимаешь: юность с пылкостью – твои, но чужие. Еще твои, но вскоре – чужие. Может, завтра. Может, через неделю. Сегодня. К вечеру. Может…
Изъеденное тело умирает, отпуская на волю прелестную бабочку-убийцу.
Это участь большинства.
«Это участь большинства, – молчал мертвый врач Бурзой, однажды укравший пустую книжонку из-под ста замков. – Из них воздвигается Вавилонский Столп, но не ими охраняется и укрепляется. Лишь к немногим является Душегуб, верша Обряд. Является рано, в юные дни избранников, когда душа еще не взялась пить соки тела про запас, предвкушая дальний путь. Нащупывает звонкие нити, связывающие одно с другим. Трогает, извлекая звуки: гулкие, тихие… всякие. И наконец делает голема из глины. Из праха земного, телесного…»