Хладнокровное убийство
Шрифт:
Дик ждал; он дожевал конфеты, нетерпеливо запустил двигатель, посигналил. Неужели он ошибся в характере Перри? Неужто Перри все-таки испытал внезапный приступ «гона волны»? Год назад, когда они впервые встретились, он подумал, что Перри «хороший парень», только немного «зациклен на себе», «сентиментален» и слишком любит «помечтать». Перри был ему по душе, но Дик не считал, что с ним стоит возиться, до тех пор пока тот не рассказал, как просто ради «черт его знает чего» убил цветного в Лас-Вегасе — забил до смерти велосипедной цепью. Этот анекдот возвысил Малыша Перри в глазах Дика; он, так же как Вилли-Сорока, хотя и по другим причинам, постепенно пришел к выводу, что Перри обладает необычными и ценными качествами. В Лансинге сидело несколько убийц — во всяком случае, они хвастали, что совершили или готовы совершить убийство; но Дик все больше убеждался, что Перри — тот самый редкий тип «прирожденного убийцы»: человек абсолютно нормальный, но лишенный совести и способный, по поводу или без повода, совершенно хладнокровно нанести смертельный удар. Дик решил, что под его чутким руководством такой дар может быть с успехом использован. Придя к этому выводу, он стал ухаживать за Перри, льстить ему — притворяться,
Дверь в туалет все еще была заперта. Он постучал:
— Черт возьми, Перри!
— Сейчас.
— Что случилось? Ты заболел?
Перри ухватился за край раковины и привел себя в вертикальное положение. Ноги у него дрожали; от боли в коленях он весь взмок, и ему пришлось вытереть лицо бумажным полотенцем. Он отпер дверь и сказал:
— Ну ладно. Пора двигать.
Спальня Нэнси была самой маленькой и самой выразительной комнатой во всем доме — типично девичья и такая же воздушная, как пачка балерины. Стены, потолок и вся обстановка, кроме бюро и письменного стола, были розового, голубого или белого цвета. Белая с розовым кровать, на которой лежали голубые подушки, была полностью отдана в распоряжение большого бело-розового плюшевого мишки — Бобби получил его в качестве приза за меткую стрельбу на окружной ярмарке. Над украшенным белой скатертью столом висела выкрашенная в розовый пробковая доска; к ней были приколоты засушенные цветы, останки какой-то древней бутоньерки, старые «валентинки», рецепты из газет и фотографии ее маленького племянника, а также Сьюзен Кидвелл и Бобби Раппа. Бобби был схвачен камерой за дюжиной разных занятий — раскачивал летучую мышь, вел мяч во время матча, ехал на тракторе, брел в плавках по мелководью озера Мак-Киней (глубже он зайти не отваживался, поскольку не умел плавать). И были фотографии, где они вдвоем — Нэнси и Бобби. Из них больше всего ей нравилась та, где они, пестрые от пятен солнца, просеянного сквозь листву, сидят среди остатков пикника и смотрят друг на друга, хотя и не улыбаясь, но с выражением радости и восторга. Снимки же лошадей и умерших, но не забытых котов — вроде «бедного Бубса», который недавно скончался при подозрительных обстоятельствах (она считала, что его отравили), были разложены на письменном столе.
Нэнси неизменно ложилась позже всех; как она однажды сказала своей подруге и учительнице домоводства, миссис Полли Стрингер, полночные часы были для нее «временем эгоизма и самолюбования». Именно в это время она совершала свои обряды: умывалась, мазалась кремом, а по субботам еще мыла голову. В эту ночь, высушив и расчесав волосы, Нэнси повязала легкую косынку и разложила вещи, которые собиралась утром надеть в церковь: колготки, черные туфельки и красное бархатное платье — самое красивое, сшитое ею собственноручно. В этом платье ее опустят в могилу.
Прежде чем помолиться на ночь, она всегда записывала в дневник события дня («Пришло лето. Надеюсь, уже насовсем. Зашла Сью, и мы на Крошке поехали к реке. Сью играла на флейте. Светлячки».) и внезапные озарения («Я люблю его, люблю».). Это был дневник на пять лет; за четыре года его существования Нэнси ни разу не забыла сделать запись, хотя из-за грандиозности одних событий (свадьба Эвианы, рождение племянника) и трагичности других (ее «первая НАСТОЯЩАЯ ссора с Бобби» — страница вся в разводах от слез) ей пришлось занять место у будущего. Каждому году соответствовал свой цвет чернил: 1956-й был зеленым, 1957-й — красным, ему на смену пришел фиолетовый, а нынешний, 1959-й, она решила удостоить синего. Одновременно она отрабатывала свой почерк, делая наклон то вправо, то влево, округляя или заостряя, стараясь писать размашисто или убористо — словно спрашивала: «Нэнси такая? Или такая? Или вот такая? Которая же из них я?» (Однажды миссис Риггс, учительница английского, вернула ей сочинение с таким замечанием: «Хорошо. Но почему написано тремя разными почерками?» На что Нэнси ответила: «Потому что я еще недостаточно взрослая, чтобы быть одной личностью и иметь один почерк».) Однако за последние несколько месяцев она подросла, и почерк стал единообразнее. «Приезжала Джолен К., я показала ей, как печь пирог с вишнями. Занималась с Рокси. Приходил Бобби, смотрели телик. В одиннадцать он ушел».
— Это здесь, это здесь, где-то рядом. Вот школа, вот гараж, теперь поворачиваем на юг.
Перри казалось, что Дик бормочет какие-то шаманские заклинания. Они свернули с шоссе, промчали по пустынному Холкомбу и пересекли рельсы магистрали Санта-Фе.
— Банк, это, должно быть, он, теперь поворачиваем на запад — видишь деревья? Это здесь, это должно быть здесь. — Фары выхватили из темноты аллею китайских вязов; по ней носились подхваченные ветром клубки колючек. Дик приглушил свет, сбавил ход и остановился, выжидая, пока глаза не привыкнут к полумраку лунной ночи. Потом «шевроле» снова пополз вперед.
Холкомб всего на двенадцать миль восточнее горного часового пояса, и этим обстоятельством местные жители весьма недовольны, поскольку благодаря ему в семь утра, а зимой даже в восемь и позже небо еще темное и звезды, если они вообще были видны, все еще ярко сияют — как было и в воскресенье утром, когда пришли сыновья Вика Ирзика. Но в девять, когда мальчишки закончили свою работу, — за это время они не заметили ничего необычного, — солнце уже возвестило начало нового дня охотничьего сезона. Завидев въезжающую в усадьбу машину, мальчишки бросили все и побежали вдоль лужайки, махая руками автомобилю. Из него им в ответ помахала девочка. Это была одноклассница Нэнси Клаттер, и ее тоже звали Нэнси — Нэнси Эволт. Она была единственной дочерью сидевшего за рулем мистера Кларенса Эволта, фермера, выращивающего сахарную свеклу. Мистер Эволт не ходил в церковь, и его жена тоже, но каждое воскресенье он отвозил дочь в «Речную Долину», чтобы она вместе с Клаттерами съездила в методистскую церковь в Гарден-Сити. Это избавляло его от необходимости «два раза мотаться туда и обратно». Следуя установившейся традиции, он ждал, пока дочь благополучно дойдет до крыльца. Нэнси обладала фигурой кинозвезды, любила красивые тряпки и знала в них толк, но при этом носила очки, держалась застенчиво, а походка у нее была такая, словно она всегда шла на цыпочках. Она прошла по лужайке и позвонила в дверь. В дом вели четыре входа, и когда ей никто не открыл даже после повторного звонка, она перешла к следующей двери — в кабинет мистера Клаттера. Дверь была приотворена; Нэнси приоткрыла ее еще немного и удостоверилась, что в кабинете нет никого, кроме теней. Но она подумала, что Клаттеры не обрадуются, если она «просто вломится», поэтому Нэнси стучала, звонила и, наконец, перешла к задней части дома. Там находился гараж, и она отметила, что обе машины на месте: два «шевроле-седан». Значит, хозяева дома. Однако когда ее попытки вызвать их через третью дверь, ведущую в «подсобку», и четвертую — на кухню, ничем не увенчались, она вернулась к отцу, и он сказал:
— Может, они спят.
— Но это же невозможно! Ты можешь себе представить, чтобы мистер Клаттер не пошел в церковь? Просто проспал?
— Тогда поехали. Заглянем в «Учительскую». Сьюзен должна знать, что случилось.
«Учительская», расположенная прямо напротив суперсовременной школы, помещается в старом здании, сером и угловатом. Оно поделено на казенные квартиры для тех преподавателей, кто не сумел найти или не может себе позволить жилья получше. Однако Сьюзен Кидвелл и ее мать сумели создать уют в своей квартирке — трех комнатах на первом этаже. В маленькой гостиной каким-то непостижимым образом кроме мебели, на которой можно сидеть, умещались орган, фортепьяно, целый цветник, суетливая маленькая собачка и большой сонный кот. В то воскресное утро Сьюзен стояла у окна и смотрела на улицу — высокая, меланхоличная юная леди с бледным овальным лицом и красивыми голубовато-серыми глазами; у нее были необыкновенные руки — с длинными пальцами, гибкие и нервно-изящные. Уже одетая для посещения церкви, она ждала «шевроле» Клаттеров, поскольку тоже всегда ездила на службу вместе с ними. Но вместо них приехали Эволты и рассказали ей странную историю.
Но Сьюзен, как и они, не нашла объяснения. Мать ее тоже ничего не знала, однако сказала:
— Если бы у них изменились планы, они бы предупредили, я в этом уверена. Сьюзен, может, ты им позвонишь? Они запросто могли проспать — по-моему.
Что я и сделала, — рассказывала Сьюзен позже, во время дачи показаний. — Я позвонила им домой и слушала гудки, наверное, больше минуты. Никто не взял трубку, и тогда мистер Эволт предложил поехать и попробовать «их разбудить». Но когда мы подошли к дверям — мне расхотелось входить в дом. Я испугалась, сама даже не знаю почему. Со мной раньше никогда такого не бывало. Но солнце светило так ярко, все вокруг казалось таким спокойным, а потом я увидела, что все машины на месте, даже старый «Фургон койота». Мистер Эволт был в рабочей одежде; на ботинки налипла грязь; он понимал, что в таком виде не стоит будить Клаттеров. Тем более что он никогда не бывал там. У них в доме, я имею в виду. Наконец Нэнси сказала, что пойдет со мной. Мы пошли к кухонной двери, и, конечно же, она была не заперта; в этом доме запирала двери только миссис Хелм — сами Клаттеры никогда этого не делали. Мы вошли, и я сразу же увидела, что они еще не завтракали: не было никаких тарелок на столе, никаких кастрюль на плите. Потом я заметила забавную вещицу: кошелек Нэнси. Он лежал на полу и был раскрыт. Мы прошли через столовую и остановились у подножия лестницы. Комната Нэнси была наверху. Я окликнула ее по имени и начала подниматься. Нэнси Эволт шла за мной следом. Звук наших шагов напугал меня больше всего остального, они были такие громкие, а вокруг было так тихо… Дверь в комнату Нэнси была открыта. Гардины отдернуты, и комната залита солнечным светом. Нэнси Эволт говорит, что кричала без остановки. Но я сама этого не помню. Я только помню плюшевого медвежонка, он смотрел прямо на меня. И Нэнси. И как я побежала…
Тем временем мистер Эволт решил, что ему, вероятно, не стоило разрешать девочкам входить в дом одним. Он как раз открыл дверцу автомобиля, когда услышал крики, но не успел добежать до дома, как на него налетели девочки. Его дочь кричала:
— Она умерла! — и бросилась ему на грудь. — Правда, папа! Нэнси умерла!
Сьюзен повернулась к ней:
— Нет, неправда. Не говори так. Ты не смеешь так говорить. У нее просто из носа текла кровь. У нее это часто очень бывает, сильно течет из носа кровь, и это все — больше ничего.
— Слишком много крови. На стенах тоже кровь. Ты просто не посмотрела.
Я никак не мог собраться с мыслями, — говорил позднее мистер Эволт. — Я думал, может быть, девочка поранилась. Я решил, что первым делом нужно вызвать «скорую». Мисс Кидвелл — Сьюзен — сказала мне, что на кухне есть телефон. Я нашел аппарат там, где она говорила. Но трубка висела на проводе, а когда я ее взял, то увидел, что шнур перерезан.
Ларри Хендрикс, преподаватель английского языка, возраст — двадцать семь лет, жил на самом верхнем этаже «Учительской». Он мечтал стать писателем, но его квартирка плохо годилась на роль жилища начинающего автора. Она была еще меньше, чем у Кидвеллов, а кроме того, Хендриксу приходилось делить ее с женой, тремя весьма активными детишками и ни на минуту не умолкающим телевизором. («Это единственный способ заставить детей хоть пять минут посидеть спокойно».) Хотя и не опубликовавший пока еще ни одной книги, молодой Хендрикс, с внешностью и повадками отставного моряка из Оклахомы, с трубкой в зубах, с пышными усами и дерзкой копной черных волос, по крайней мере выглядел литературно, поразительно напоминая ранние фотографии того автора, которым он больше всего восхищался, — Эрнеста Хемингуэя. Жалованье преподавателя невелико, и он подрядился еще водить школьный автобус.