Хлеб по водам
Шрифт:
Я смог рассмотреть лица дочерей, когда в конце службы они проходили мимо меня по проходу. Назвать их некрасивыми, пожалуй, было нельзя, но в них так отчетливо читались жесткость, потакание всем своим слабостям и порокам, а также подозрительность. Нет, конечно, когда мы встречаем людей, о которых наслышаны и о которых уже успело сложиться определенное мнение, мы скорее склонны видеть в них воображаемое, а не то, что существует в действительности. Пусть так, но лично я старался бы избегать этих двух женщин.
И священник в своем пространном панегирике, и автор некролога, напечатанного в «Таймс», всячески превозносили заслуги Хейзена перед обществом, перечисляли его многочисленные деяния во благо города Нью-Йорка. Воображаю, как горько
Смерть Хейзена и особенно способ, который избрал он, чтобы распрощаться с жизнью, привели Лесли в состояние какой-то прострации. В течение многих дней после этого она часто и неожиданно разражалась рыданиями, словно все подавлявшиеся прежде эмоции, которые она старалась держать под контролем ради меня и детей, стали непосильным грузом и прорвались наружу, как вода прорывает плотину. Утешить, успокоить ее было просто невозможно. Депрессия, овладевшая ею в прошлом году, перед нашей поездкой на День благодарения в Хэмптон, была просто тенью, жалким подобием того, что с ней происходило сейчас. Она забросила занятия в школе, попросила меня позвонить и отменить все ее уроки в Нью-Йорке, не прикасалась ни к клавишам, ни к кисти. И если не плакала, то просиживала дни напролет в заново отделанной кухне нашей «Мэлсон-резиденс». И в том, что случилось, винила прежде всего меня и себя. Ей почему-то казалось, что если б мы с ней были истинными друзьями Хейзена, а не просто, по ее выражению, числились ими, то обязательно бы почувствовали, что с ним происходит, и смогли бы удержать от трагического шага. И я никак не мог найти нужных слов, чтобы переубедить ее.
Наконец Линда заявила мне, что так дальше продолжаться не может, что продолжать скорбеть просто опасно для здоровья Лесли и что, возможно, Париж и работа смогут ее излечить. Я согласился с ней. И вот мы с Линдой принялись убеждать Лесли немедленно отправиться в Париж. Она сидела и слушала с каменным лицом, а потом сказала: «Все лучше, чем это».
Через десять дней после того, как тело Хейзена, припорошенное снегом, было обнаружено на песчаной тропинке, ведущей к океану, я посадил Лесли на самолет, вылетающий в Париж. Мы не обсуждали с ней, как долго намеревается она жить во Франции и когда вернется.
Перед отъездом она сожгла все свои старые картины.
Бэбкок, святой человек, со свойственным ему тактом намекнул, что поскольку я отныне приобрел статус холостяка (по крайней мере временно), мне лучше будет переехать из дома, где я один должен отвечать за девять учеников. И вот, как только закончился семестр, я переехал. В кампусе больше не живу. Я снял небольшую меблированную квартирку в городе, над магазином, где торгуют сигаретами, табаком и газетами. Запах, поднимающийся снизу, из торговых помещений, производит почему-то самое умиротворяющее воздействие. Рисунок Ренуара висит над старенькой потрескавшейся кожаной кушеткой, на которой я сплю. Он выглядит здесь неуместно чувственным. Добираюсь до шкалы на велосипеде, что, говорят, полезно для здоровья. Готовлю себе сам и съедаю приготовленное в одиночестве. Нет, иногда я обедаю у Шиллеров, когда мистер Шиллер разрешает жене устроить нечто вроде званого обеда. Коронным блюдом миссис Шиллер, несомненно, являются картофельные оладьи.
Лето я провел во Франции, с Лесли. Пришлось взять немного из тех десяти тысяч, чтобы оплатить перелет. Лето прошло не слишком удачно. Лесли обзавелась широким кругом друзей, большую часть которых, естественно, составляют художники. С присущим ей безупречным музыкальным слухом, она очень продвинулась во французском, стала говорить на нем бегло, причем все беседы, на которых мне довелось присутствовать, проходили именно на этом языке. Разговоры обычно сводились к обсуждению ее работ и работ ее друзей. Мой школьный французский мало меня выручает, и, несмотря на все старания Лесли и ее друзей втянуть меня в беседу, в оживленный обмен мнениями, я постоянно чувствовал себя лишним.
Несмотря на то что после первого неожиданного успеха Лесли не так уж много ее работ выставлялось и продавалось, она с завидным постоянством продолжала по три раза на неделе ходить в мастерскую того самого художника, который вызвался ее обучать. Это маленький, кругленький и очень живой старичок по имени Леблан, который не уставал клясться и божиться, что в один прекрасный день Лесли станет знаменитостью. В ее картинах появился некий налет меланхолии, причем достигается это несколькими мазками сумеречно-пурпурного оттенка, который она находит в своей палитре. Это присутствует даже в пейзажах, где изображается светлый полдень. Она работает с полной самоотдачей и сосредоточением, а когда не стоит у мольберта, без устали носится по музеям и галереям. Пробегав с ней несколько дней по городу, я пресытился впечатлениями и большую часть времени стал проводить за столиками кафе, на открытых верандах, за чтением газет.
Мы жили в довольно пустой однокомнатной студии, где в воздухе постоянно витал запах масляных красок и скипидара — запах, который доставлял неизменное удовольствие Лесли. Но у меня он вызывал аллергию, и я постоянно чихал и сморкался. Лесли, которая прежде моментально замечала малейшее мое недомогание, и словом не обмолвилась о том, что почти все время я ходил с покрасневшими глазами и через день бегал покупать себе новую упаковку «Клинекса».
Период скорби у нее определенно кончился, вся она теперь так и излучает энергию и энтузиазм, присущий разве что прилежным и целеустремленным студентам, что заставляет меня чувствовать себя гораздо старше моих пятидесяти лет.
Люди из американской школы нашли, как и обещали, мне место, но я решил отказаться от него. Я не могу жить в городе, плохо владея разговорным французским. Я не желаю, чтобы меня считали всего лишь скучным довеском к общительной и талантливой жене. Вспомнились слова одного писателя, из рассказа об американце в Париже: «Этот континент не для меня». Хоть и с сожалением, но я готов подписаться под этими словами. И я отказался от предложения работать в школе. Ее директор с трудом скрыл радость и облегчение, услышав о моем решении. Его вполне можно понять. Текучесть кадров тут неимоверная, все преподаватели не старше двадцати двух — тридцати, а моя седая шевелюра, видимо, наводила его на мысли о некой обветшалости духа и заунывном постоянстве, ведь самому директору никак нельзя было дать больше тридцати пяти.
Лесли восприняла мое решение спокойно. Вообще я пришел к выводу, что искусство неизбежно превращает людей в эгоистов, как болезнь. Ведь когда человек болен, он думает только о себе и своей болезни и то, что происходит с другими, его мало волнует.
Две недели мы провели на юге, с Линдой, в ее совершенно восхитительном доме в Мужене. Я сидел на жаре, на солнце, пытался читать и отбивался от комаров, как некогда предсказывал Хейзен. Лесли предложила продать Ренуара, занять еще немного денег и купить небольшой домик по соседству с Линдой. «Тебе все равно не придется больше работать, — уверяла она. — Разве найдешь еще место, где было бы так приятно сидеть и ровным счетом ничего не делать?»
По большому счету, она была права, но мне вовсе не хотелось просто сидеть и ничего не делать. Безделье, как я недавно обнаружил, меня утомляет. Даже наводит тоску. К тому же я учитель. А это уже образ жизни. Или я учитель или просто ничто. Достаточно, чтобы в классе из тридцати учеников нашелся хотя бы один, умный, талантливый, пытливый, который будет спорить со мной, задавать вопросы, чьи горизонты я могу расширить, — и я сразу чувствую, что нахожусь на своем месте. Понимаю, что делаю то дело, для которого родился на этот свет. Ромеро, несмотря на все свои отрицательные черты, был именно таким учеником. И когда я попытался объяснить Лесли, как понимаю свое предназначение, она легко согласилась со мной и сказала, что испытывает примерно то же самое, стоя перед чистым, натянутым на подрамник полотном. Надеюсь, что ее полотна не принесут ей того же разочарования, что принес мне в свое время Ромеро.