Хочешь жить, Викентий?
Шрифт:
Однажды утром я сидел за сестринским столом и разбирал кучу бумажек – вчерашние анализы, которые только что принесли из лаборатории. Их нужно было подклеить к историям болезни до утреннего обхода.
– Привет, медбратик! – услышал я за спиной звонкий насмешливый голос и, обернувшись, увидел девочку лет пятнадцати.
У нее были каштаново-лиловатые волосы, схваченные огромным бантом на макушке, и то ли из-за банта, то ли оттого, что утро было летнее, ясное, глаза ее казались очень синими и большими, будто на портрете. Только они были живые. Девочка была необыкновенно тоненькая, а
– Или вас лучше называть сестричкой? – весело спросила она, встав рядом со мной.
Я удивился ее обыкновенному, «человечьему» голосу и ответил, притворяясь, будто принял ее за обыкновенную девочку:
– Называйте меня Саня – меня здесь все так зовут.
– А меня все зовут здесь Любочкой! – засмеялась она и заговорщически прошептала: – Посмотрите, пожалуйста, мой анализ крови…
– Нет, Марья Ивановна будет ругаться, – сказал я.
Мне не хотелось, чтоб она уходила. Может быть, начнет меня уговаривать?
– Марья Ивановна в приемном покое, я сама видела, как она туда спускалась.
– Все равно нельзя, – ответил я.
– Ну пожалуйста! – сказала она.
– Как фамилия?.. – вздохнул я, строя из себя великомученика в белом халате.
Норму – чего в крови сколько – Валерия Дмитриевна заставила нас вызубрить назубок, так что в анализах я, можно сказать, разбирался.
Я нашел бумажку с фамилией девочки. Хуже не придумаешь! Чёрт знает сколько лейкоцитов, повышенное СОЭ, уменьшенный гемоглобин… Но не зря же прямо передо мной два года висел плакат: «Наша медицина – самая гуманная».
– У-у-у! – ухмыльнулся я, вкладывая бланк с результатом анализа в историю болезни. – Не кровь, а шампанское! С такой кровью вы обречены на вечную жизнь, Любочка!
– Да? – засмеялась она.
Я вдруг ощутил внутри горячее сияние нежности, восторга и желание немедленно засмеяться вместе с ней и запомнил это, испуганно и удивленно чувствуя возникновение странной, сумасшедшей, беспричинной радости и интереса к жизни…
II
– Ты впервые целуешься? – спросила она.
– Да, а ты?
– И я.
На самом деле я уже целовался. Но тогда это было совсем другое, это не считается… Да, не считается!
– Тебя не будут ругать, что я здесь?
– Не знаю. Мне все равно, – шепчу я.
Мы сидим в процедурной, среди кипящих и шипящих в темноте стерилизаторов со шприцами и системами для переливания крови.
– Одна из них – для тебя, – говорю я, открывая крышку большого стерилизатора. – Завтра тебе будут переливать кровь.
– Ой, я боюсь!.. – шепчет Любочка. – У меня же вен нет.
– Ерунда. Валентина Георгиевна будет переливать. Если надо, она и у шкафа вены найдет.
Любочка смеется, и я смеюсь вместе с ней. Я едва вижу ее лицо. В процедурной темно. У меня ночное дежурство. Марья Ивановна, в паре с которой я дежурю, ушла поболтать в приемный покой, и мы с Любочкой впервые вдвоем ночью.
Прошло две недели с того дня, как я увидел ее и полюбил. История ее болезни стала теперь для меня единственным чтением, достойным интереса. Электрокардиограммы, цифры артериального давления, поделенные тревожной вертикальной чертой, анализы крови на всевозможные реакции, мрачные закорюки консультирующих врачей, ординаторов, профессоров по сто раз на дню меняли бой моего сердца, мое давление. Я со страхом вслушивался в разговоры всей этой «похоронной команды», как я злобно называл целую стаю врачей, каждое утро выпархивающую из Любочкиной палаты. Никто из них не надеялся – глупо было бы сказать – на ее выздоровление, но хотя бы – на улучшение… А профессор Петрушевский из института кардиологии даже называл точный срок – два с половиной месяца.
«Тоже мне, Господь Бог! – бесился я в одиночестве. – Предсказатель! Самому-то тебе сколько осталось, старый комод?! Целый лист назначений! – сходил я с ума, проглядывая историю болезни. – А диагноз так и не выяснен!..»
– Санечка, а я не верила, что на свете есть любовь… – шепчет Любочка, положив голову мне на плечо.
– Как же нет, – бормочу я, целуя ее глаза, – когда тебя и зовут Любовь… Можно я потрогаю твои волосы? Они у тебя такие… сказочные…
В это время в коридоре раздаются торопливые шаги.
– Есть тут кто? – слышу я голос шефа, который дежурит с нами этой ночью.
– Есть, – рванулся я к двери.
Но он уже успел включить свет.
– Что здесь делает больная? – Он хмуро смотрит на Любочку. – Ладно, об этом потом. В первой палате плохо больному Голикову, со стенокардией. Сделайте эуфиллин и дайте кислород.
«Кислород-то зачем?» – думаю я.
Набираю в шприц эуфиллин и бегу в первую палату.
– Сейчас вам станет лучше, – говорю я Голикову, вынув иглу из вены.
– Я знаю, – улыбается он белыми губами на синюшном лице, тяжело дыша. – Не в первый раз… Укольчики-то где учился ставить?
– У меня просто рука легкая, – улыбаюсь я. – Сейчас кислород принесу.
– Бог с ним, с кислородом, не надо. Уже прошло. Теперь буду спать, как Илья Муромец…
– Я минут через десять зайду, посмотрю, – говорю я. – Спокойной ночи.
Я прошел по палатам – все было тихо. Вернулся в первую – Голиков действительно спал. Хороший мужик. Сердечники вообще редко бывают занудами.
Любочка по-прежнему сидела на кушетке и рассматривала тетрадь назначений.
– Саша, мне укол вычеркнут, а Евдокия Петровна утром делала… Почему?
– Потому что тебе его отменили уже после обеда, – на ходу придумываю я.
Шею бы сломать этой Евдокии! Ведь еще вчера отменили!
Я хотел отослать Любу спать, но вместо этого снова уселся рядом с ней, и теперь мы целовались уже при свете, пока на лестнице не послышались шаги Марьи Ивановны, возвращающейся из приемного покоя.