Ход кротом
Шрифт:
— Реликвию из скипетра?
— Грош цена реликвии, которая не спасет свой народ в тяжелый час. Мы не трясемся над прошлым. Желаете ларец уральских самоцветов? Или прикажете запросто русским золотом по весу? Все это — пфеннинги перед концессией на воздушные сообщения над одной шестой частью суши. Geld verloren — nichts verloren! Mut verloren — alles verloren.
Пословицу Эккенер, конечно же, знал: «Потеряешь деньги — ничего не потеряешь. Потеряшь смелость — потеряешь все.» Только вот он давно уж не мальчик, чтобы на такое ловиться.
— У вас неплохой хохдойч.
Не
— Нам нужны школы пилотов и техников, газовые заводы и пункты обслуживания, метеостанции. Сотни тысяч обученных людей и тысячи, тысячи, тысячи ваших машин в небе. Герр Хуго, мое предложение стоит уже не денег, и вы это знаете. Я предлагаю вам бессмертие — просто возьмите и впишите свое имя в историю!
— Ваша щедрость говорит о том, что вы в крайней нужде и стеснении.
— Верно.
— Ведь не завтра же вам это все нужно?
— Нет, конечно, герр Хуго. Нам это нужно вчера.
Вчера вечером они шли по Лубянке, а сегодня с полуосвещенной Тверской Скромный и Корабельщик повернули в совсем уже темный Настасьинский переулок и начали на ощупь, подсвечивая золотистыми буквами чудесной бескозырки, пробираться вдоль стен маленьких одноэтажных домиков к единственным в проулке двум тусклым фонарям. На чугунных стойках фонарей огромный плакат расцвеченными вычурными буквами анонсировал выступление трех поэтов: Каменского, Маяковского и Бурлюка; приписка уведомляла, что Маяковский и Бурлюк нарочно для этого приехали на несколько дней в новую столицу из прежней. Фамилия Луначарского — наркома просвещения — хоть и красовалась на виду, а набрана все же была шрифтом помельче, и слабо читалась в неверном тусклом свете давно не чищенных газовых горелок.
— Выбрали же место! Черт ногу сломит.
— Зато искать нас вряд ли тут станут.
— Соглашусь… Черт побери! Что это?
— Кафе футуристов. Я читал у кого-то, в Питере собака была на вывеске.
— А тут вовсе по ногам шныряет. Неужто их чудачествам вовсе предела нет? Ах да, я знаю, что вы ответите: что я сам все увижу. Я бы не прочь, будь здесь фонари поярче.
— Что же, вот подъезд почище… Этот адрес.
— Им и имя Луначарского не поможет. Дыра. У нас в Екатеринославе такой дыры не видал. Никто не станет сюда ходить!
Вошли в помещение; первым встретил их молодой, красивый, сияющий широкой «волжской» улыбкой, парень. Поздоровался вежливо, не выказывая ни фальшивой радости, ни презрения к провинициалам — чего, признаться, Скромный опасался.
— Прошу в зал, — пригласил этот молодой человек. — Там диспут о новом искусстве.
— Что, и сам Луначарский приедет? — не поверил Скромный.
— Так вот же Анатолий Васильевич!
На самой середине зала, окруженный женщинами и молодыми людьми в разнообразнейших пиджаках, модных одеждах и гимнастерках, начищенных туфлях и сапогах, стоял внушительный мужчина с высоким лысым лбом, в превосходном костюме черной шерсти, в монументальных очках, с уверенным, твердым и потому симпатичным выражением лица.
К нему обращался один из молодых людей — высокий, тоже с четкими чертами
По сторонам зала, вдоль стенок за многочисленными столиками, едва освещенными чем попало, от электрических ламп до свечей в плошках, теснилась публика. Суровые, мужественные лица парней в гимнастерках и френчах перемешивались с бледными, истертыми физиономиями молодых людей, выглядевших старше своего возраста в результате бессонных ночей и пристрастия к алкоголю. Один из таких франтов как раз доказывал товарищу:
— Настоящий поэт должен быть худым и бледным! Вот Байрон, чтобы избавиться от розовых щек, долгое время питался бисквитами и лимонами.
— Эх! — отвечал товарищ. — Сейчас бы нам бисквита!
Заняли свободный столик под вполне благожелательные взгляды соседей. Скромный огляделся: много женщин, не только молодых, но и весьма пожилых. Некоторые одеты претенциозно. Вот одна из них укутана в необыкновенно пеструю шаль. Заметила взгляд Скромного, представилась:
— Графиня Рок! — и отвернулась, не дожидаясь ответного представления. Рядом скромно одетая барышня. За одним столиком с ней мужеподобная поэтесса, лихорадочно покрывающая блокнотик четверостишиями, дирижирующая в такт потухшей дамской сигареткой.
Вообще в кафе не было слишком уж накурено, но запах табака решительно превозмогал запах еды. Полусвет рисовал собравшимся неузнаваемые лица, меняющиеся с каждой секундой. Комната упиралась в эстраду, в грубо сколоченные дощатые подмостки. Прямо в потолок ввинчена лампочка, сбоку маленькое пианино, а сзади — фон оранжевой стены.
Снова хлопнула дверь, вошли двое. Один в костюме и туфлях. Второй в сапогах, синей поддевке, простой шапке, шея обмотана шарфом. Когда он снял шапку, то копна светлых волос спала на лоб. Из-под расстегнутой поддевки виднелась косоворотка с расшитым воротом. Синие глаза парня светились добротой, задором и удалью, что сразу привлекло всеобщее внимание. В наступившей тишине привратник сказал:
— Это поэты Николай Клюев и Сергей Есенин.
Парень, споривший с Луначарским, обернулся к вошедшим, приветствовал их взмахом руки. Всмотрелся в косоворотку и проворчал:
— Как человек, носивший и относивший желтую кофту, спрашиваю: это что же, для рекламы?
Есенин ответил неожиданно слабым голосом; Скромный внезапно подумал, что если бы лампадное масло умело говорить, вышло бы самое оно:
— Мы деревенские, мы этого вашего не понимаем.
— Пари держу, что вы эти лапти да петушки-гребешки бросите! — спорщик повернулся к Луначарскому и пояснил:
— Стихи Сергея Александровича очень способные и очень деревенские. Нам, футуристам, конечно, враждебны, — и с нарочитой грубостью вновь атаковал наркома прежними вопросами.
Привратник обнял вошедших за талию и отвел к свободному столику, рассказывая, как он рад видеть их здесь, на диспуте.
Чуть в стороне полноватый молодец в безукоризненном костюме, но с хулигански разрисованными щеками, перебирал тезисы своего доклада, искоса с довольной улыбкой наблюдая за выражением лица наркома.