Хоксмур
Шрифт:
Издалека до нее донесся шум поезда.
— А вот тут, где мы сейчас стоим, были открытые поля, куда свозили мертвых и умирающих.
И они, взглянув на местность, где некогда были чумные поля, увидели лишь рекламные щиты, окружавшие их: современный город, сфотографированный ночью, слова «ЕЩЕ ОДИН НА ДОРОЖКУ», светящиеся в темном небе над ним; историческую сценку, тонированную под размытую сепию, что придавало ей сходство с иллюстрацией из старинного тома с гравюрами; увеличенное лицо улыбающегося мужчины (правда, здание напротив отбрасывало глубокую тень, которая срезала правую часть лица).
— Это всегда был очень бедный район, — говорила она.
Мимо них между тем прошествовала четверка детей, чьи крики и свист были слышны и прежде. Не обращая внимания
Дети зашагали дальше, потом обернулись и уставились на экскурсантов, а женщина тем временем вела свою группу вперед уже с меньшим энтузиазмом, пытаясь вспомнить еще какие–нибудь истории об этих местах; если же ничего не придет в голову, решила она, нужно их просто выдумать.
И вскоре дети заполнили улицы вокруг спиталфилдской церкви — они выходили из школы, крутясь и хохоча, перекрикивались бессмысленными словами, пока не поднялся общий клич: «Все в круг! Все в круг!» И раздался вопрос: «Кому водить?», и звучал, пока не был дан ответ: «Тебе водить!». В центр круга вытолкнули мальчугана, завязав ему глаза старым носком, и трижды крутнули на месте. Он стоял неподвижно, считал про себя, а дети плясали вокруг и вопили: «Мертвец, восстань! Мертвец, восстань!» Вдруг он резко бросился вперед, вытянув руки перед собой, и все разбежались, крича от возбуждения и страха. Некоторые из убегавших кинулись в сторону церкви, но войти в ее двор никто не осмелился.
Мальчик по имени Томас наблюдал за ними оттуда, пригнувшись за небольшой пирамидой, возведенной одновременно с церковью. В предвечернем солнце его тень легла на грубый, бесцветный камень, и мальчик водил пальцем по его выемкам и бороздкам, боясь взглянуть на детей прямо и все–таки не желая упустить ни одного их движения. Ревущие грузовики выруливали на Коммершл–роуд, поднимая в воздух облака пыли, и Томас чувствовал, как дрожит пирамида. Когда–то он с удивлением заметил, что над открытым огнем дрожит самый воздух, и с тех пор это движение всегда ассоциировалось у него с теплом. Пирамида была слишком горяча, хоть он этого и не ощущал. Отскочив от нее, он побежал к церкви; стоило ему приблизиться к ее стене, как звуки внешнего мира ослабли, словно их приглушила сама каменная кладка здания.
Церковь, когда он подошел к ней поближе, изменила свои очертания. На расстоянии это было все то же великолепное сооружение, поднимавшееся над скоплением дорог и улочек, что окружали Брик–лейн и рынок; это была массивная громада, которая словно перегораживала прилежащие улицы, с колокольней и шпилем, видными на две с лишним мили вокруг, и тот, кто ее замечал, указывал на нее и говорил спутникам: «Вот Спиталфилдс, а рядом — Уайтчепел». Но теперь, когда Томас к ней приблизился, она из одного большого здания превратилась в совокупность отдельных частей: одни теплые, другие холодные и сырые, третьи — в вечной тени. Ему известна была каждая деталь фасада, каждая разваливающаяся опора и каждый замшелый уголок, поскольку именно сюда он приходил посидеть едва ли не каждый день.
Иногда, оставив позади пятнадцать ступенек, Томас входил в саму церковь. Он опускался на колени перед небольшим алтарем сбоку, прикрывая глаза руками, словно в молитве, и представлял себе конструкцию своей собственной церкви: он по очереди создавал вход, неф, алтарь, колокольню, но потом всегда вынужден был начинать заново, заблудившись в череде невиданных залов, лестниц и часовен. Однако эти путешествия во внутреннюю часть церкви были редки, поскольку он не знал наверняка, останется ли здесь в одиночестве, — эхо шагов, отдававшееся за спиной, в полумраке, заставляло его дрожать от страха. Однажды его вывели из забытья голоса, хором повторявшие нараспев: «Отведи от меня чуму, спаси от погибели, тяжела десница Твоя, того гляди, пропаду, пропаду…» — и он быстро ушел из церкви, не смея взглянуть на тех, что так нежданно нарушили его уединение. Но стоило ему выйти на улицу, как его снова охватили одиночество и покой.
От южной стены церкви ему видно было место, вероятно отведенное архитектором под кладбище; теперь же оно представляло собой всего лишь клочок земли, где росли какие–то деревья, жухлая трава, а рядом стояла пирамида. От восточной стены не было видно ничего, кроме гравийной дорожки, которая вела к старому подземному ходу, заложенному досками. Серые камни, громоздившиеся у входа, свидетельствовали о том, что прорыт он давно (и, может быть, является ровесником самой церкви), а во время последней войны его использовали в качестве бомбоубежища, и с тех пор он, как и сама церковь, пришел в запустение. Об этом «доме под землей», как его называли местные дети, набралось множество рассказов. Поговаривали, будто ход ведет в лабиринт коридоров, зарывающихся в землю на многие мили, а дети рассказывали друг другу истории о привидениях и трупах, которые по–прежнему можно найти где–то там, внутри. Но Томас, хоть и верил в подобные вещи, всегда чувствовал себя в безопасности, когда присаживался у камня церкви, — как сейчас, убежав от пирамиды, с глаз играющих детей. Лишь оказавшись тут, он попытался избавиться от воспоминаний о событиях того дня.
Он ходил в школу Св. Катерины неподалеку. Угольно–серыми утрами, сидя за партой, он с удовольствием глотал стоявший в классе сладковатый дух мела и дезинфектанта, радуясь ему не меньше, чем отчетливому запаху собственных книжек и чернил. На занятиях истории (которые дети называли между собой уроками «тайны») он любил, к примеру, записывать имена или даты и смотреть, как растекаются чернила по просторам белой бумаги его тетради. Но когда раздавался звонок, он выходил, нерешительный и одинокий, в заасфальтированный школьный двор. Посреди всего этого визга и крика он незаметно перемещался от одной группки к другой, а то делал вид, будто нашел что–то интересное у стен и ограды, вдали от остальных детей. Но когда удавалось, он слушал их разговоры: именно так он узнал, что, если произнести молитву Господу задом наперед, можно вызвать дьявола; еще он узнал, что, если увидишь мертвое животное, надо плюнуть на него и повторить: «Уйди, уйди, зараза, прочь, меня не трожь ты в эту ночь». Он слыхал, что поцелуй отнимает от жизни минуту и что черный жук, ползущий по твоему башмаку, означает, что кто–то из твоих друзей скоро умрет. Все эти вещи он хранил в памяти — они казались ему знанием, которым необходимо обладать, чтобы походить на остальных; те каким–то образом приобрели это знание естественным путем, ему же следовало его найти, а после беречь.
Ведь его по–прежнему тянуло к ним — быть с ними, даже говорить, — и он не пытался скрывать эту тягу. В тот день в небе над головами детей пролетели, выстроившись, пять самолетов, и все стали показывать на них и хором повторять: «Война! Война!» И Томас присоединился к общему веселью; он не испытывал страха, но чувствовал себя, как ни странно, защищенным, пока прыгал и скакал, маша самолетам, и продолжал кричать вместе с остальными, когда те исчезли вдали. Но тут к нему подошел один мальчик, улыбаясь, заломил Томасу руку за спину, стал нажимать, словно на рычаг, поднимая ее кверху. Он не выдержал, вскрикнул от боли, а мальчик, торжествуя, прошептал ему: «Тебя сожгут или закопают? А ну, отвечай! Сожгут или закопают?» И в конце концов Томас пробормотал: «Закопают!» — и опустил голову.
— Громче скажи!
И он прокричал:
— Закопают!
Только тогда его мучитель отпустил его. Остальные мигом отреагировали на сцену Томасова унижения и, столпившись вокруг, запели:
Томас Хилл — как с ним быть?
То ль на щепки порубить,
То ли голову снять с плеч,
То ли в прянике запечь?
Он знал, что плакать нельзя, и все равно слезы бежали по его лицу, когда он стоял в центре школьного двора; увидев слезы, дети заорали: «Высохнут и улетят!» — а его всхлипывания утонули в реве самолетов, еще раз пролетевших над головой.