Homo sum (Ведь я человек)
Шрифт:
— Ты хотел наставить его на путь, — перебил Павел, — а все остальное сделается само собою; он тебя любит и, конечно, не покинет тебя, пока ты страдаешь.
— В самом деле? — спросил больной с надеждой. — И какое имеется у него оружие, чтобы защищаться в жизни?
— Ты дал ему Господа в путеводители; этого и довольно, — успокаивал его Павел. — Нет ровного пути к небу, и никто не может снискать блаженство для своего ближнего.
Стефан помолчал немного, потом сказал:
— Даже самых ничтожных опытов для жизни не может сделать наставник за питомца, отец за сына. Мы только и можем указать цель, а путь к ней слагается для всякого особо.
— Так возблагодарим Господа, — воскликнул Павел, — ибо Ермий стоит уже на том пути, каковой мы еще должны были искать, ты и я.
— Ты и я, — повторил больной, задумавшись. —
— Мне немного рассказывать, — сказал Павел, — но все же никак не забыть того, чем человек был прежде. И оттолкнешь от себя все прошлое, и думаешь, что совсем избавился от него, а оно вдруг тут как тут и приветствует тебя, как старый знакомый. Лягушке хоть и случится влезть на дерево, но она опять-таки прыгнет в пруд.
— Не правда ли, воспоминания не убьешь! — воскликнул больной. — Я уж больше не засну. Расскажи мне про твою юность, и как ты сделался христианином. Когда двое долго шли вместе одним путем и пришлось расставаться, то ведь естественно, что один спросит другого об имени и происхождении.
Павел поглядел несколько минут вдаль, затем начал:
— Менандром, сыном Герофила, называли меня сверстники. Кроме этого, я немного знаю из своей юности, ибо сказал уже тебе, что давно запретил себе думать о мире. Кто отбросит от себя какую-нибудь вещь и сохранит идею ее, тому останется…
— Это как будто бы напоминает Платона, — сказал Стефан, улыбаясь.
— Сегодня мне припомнился весь этот языческий вздор, — воскликнул Павел. — Да, я изучал его труды и иногда думал, что лицо его, может быть, походило на лик Спасителя!
— Но разве только как прекрасное пение может походить на голоса ангелов, — сказал Стефан, останавливая собеседника. — Кто погружается в системы философов…
— Ну, до этого-то я не дошел, — уверил Павел. — Положим, я должен был пройти весь курс образования: грамматику, риторику, диалектику и музыку…
— И арифметику, геометрию и астрономию, — добавил Стефан.
— Эти предметы уже давно были предоставлены одним ученым, — продолжал Павел, — а я никогда не отличался по учению. В школе ритора я далеко отстал от товарищей, а если полюбил Платона, то только благодаря педоному 17 из Афин, достойному человеку, которого отец нанял для нас.
17
Педоном — домашний учитель.
— Говорят, твой отец был крупный торговец, — перебил его больной. — Да не сын ли ты того богача Герофила, за которого честный еврей Урбиб вел дела в Антиохии?
— Вот именно, — подтвердил Павел, смущенно потупив взор. — Мы жили чуть не по-царски, не буду скрывать, и просто грех, какое множество рабов было у нас. Едва я только вспомню о всех тех суетных заботах, которые лежали на отце, как у меня голова идет кругом! Ему принадлежало двадцать морских судов в гавани Эвноста и восемьдесят нильских лодок в Мареотийском озере. Целый город бедного народа можно было бы прокормить на доходы с папирусных фабрик; но у нас доходы шли на совсем иные вещи! Наши киренейские кони стояли в мраморных конюшнях, а большая зала, где собирались друзья отца, походила на храм. Но вот видишь ли, как охватывает нас мир, как только мы о нем вспомним! Оставим лучше то, что прошло!.. Ты хочешь, чтобы я все-таки продолжал рассказывать? Ну, хорошо! Детство мое прошло подобно детству тысячи других детей богатых граждан; только мать моя была особенно хороша и мила, и добра, как ангел.
— Для каждого ребенка собственная мать лучше всех матерей, — пробормотал больной.
— А для меня моя мать была действительно лучше всех! — воскликнул Павел. — А была ведь язычницей! У нее я, бывало, всегда находил доброе слово, ласковый взгляд, когда отец огорчит меня жестоким упреком. Кажется, впрочем, мало за что можно было меня похвалить. Ученье мне не давалось, а если бы я и делал лучшие успехи в школе, все-таки я терялся бы перед братом Аполлонием, который был на год моложе меня и который, точно играя, справлялся с труднейшими задачами. Не было ни одной философской системы, которой бы он не знал, и хотя никогда нельзя было заметить, чтобы он особенно трудился, однако он был мастером во многих областях знания. Только в двух предметах я превосходил его, в музыке и во всех атлетических искусствах. Пока он изучал науки да отличался на диспутах, я добывал себе венки в палестре. Но лучший ритор и мастер в словопрениях считался тогда лучшим человеком, и отец, который сам умел блеснуть в городском совете как пылкий и искусный оратор, считал меня за какого-то полуиспорченного невежду, пока однажды один из ученых клиентов нашего дома не поднес ему гемму с эпиграммою следующего содержания:
«Кто хочет видеть благороднейшие блага греческого племени, тот посети дом Герофила, ибо там можно полюбоваться силой и красотою тела в лице Менандра и теми же качествами духа в лице Аполлония». Эти стихи — они составляли фигуру лиры — вскоре были в устах у всех и удовлетворили честолюбие моего отца, который с того времени уже находил слова похвалы и в тех случаях, когда моя четверка коней одерживала победу на ипподроме или когда я возвращался украшенный венками с состязаний в борьбе или в пении. В банях, в палестре и на веселых пирах проходила моя жизнь.
— Все это я знаю, — прервал его Стефан, — и часто тревожило меня воспоминание об этом. А тебе было легко отогнать от себя эти картины?
— Сначала было трудно бороться, — вздохнул Павел, — но с некоторого времени, как я перешел за сорок, прелести света тревожат меня все реже и реже. Мне только надо избегать встреч с разносчиками, которые приносят в оазис рыбу из местечка при озере и из Раиту.
Стефан взглянул вопросительно на друга; Павел же сказал:
— Да, странное дело! С кем бы я здесь ни встречался, с мужчинами или с женщинами, на что бы ни смотрел, на море или на гору, — я никогда не думаю об Александрии и все только помышляю о священных предметах; но как только мне послышится запах рыбы, перед моими глазами восстает рынок и я вижу рыбные садки и устриц…
— Канопские превосходны, — перебил его Стефан, — там делают маленькие пирожки…
Павел провел рукою по обросшим губам и воскликнул:
— У толстого повара Филаммона на Гераклеотийской улице! Но он тотчас же остановился и воскликнул пристыженно:
— А ведь лучше было бы, если бы я прекратил рассказ. До рассвета еще далеко, и ты попробовал бы еще заснуть.
— Не могу, — вздохнул Стефан. — Если ты меня любишь, то докончи твою историю.
— Но только не перебивай меня больше, — просил Павел и продолжал: — При всей этой веселой жизни я не был счастлив, уверяю тебя. Когда я бывал один, а не в кругу веселых товарищей и услужливых распутниц, за кубком и в венке из тополя, тогда мне часто казалось, что я иду по краю какой-то черной пропасти или что все как-то пусто и глухо во мне самом и вокруг меня. По целым часам я мог глядеть на море, и когда волны вздымались, чтобы снова опускаться и совсем исчезать, тогда я часто думал, что я сам похож на них и что будущность моего ничтожного настоящего простое ничто. Боги наши имели для нас уже мало значения. Мать приносила жертвы то в том, то в другом храме, смотря по требованиям дня; отец принимал участие в празднествах, но смеялся над верованиями толпы, а брат мой говорил о «первобытном едином» и имел дело с разными демонами и магическими формулами. Он держался учения неоплатонических мудрецов, которые для моей бедной головы казались то непостижимо глубокомысленными, то необычайно глупыми. Кое-что из его слов осталось у меня еще в памяти и стало мне понятным только здесь в одиночестве. Искать разумного вне нас не имеет смысла: высочайшая же степень в том, чтобы разум видел в нас самого себя. И вот каждый раз, когда мир погружается для меня в ничто, и я живу в Господе и держу Его и чувствую только Его, я все припоминаю то учение. Как все те безрассудные вокруг меня искали и прислушивались к истине, которая громко провозглашалась тут же возле них!