Homo sum (Ведь я человек)
Шрифт:
Резвое, веселое создание падало бессильно, пытаясь стать на ноги, а когда Сирона брала ее на колени, чтобы приласкать и успокоить, собачка болезненно визжала и глядела на свою госпожу так жалобно и печально. Она не хотела ни есть, ни пить, носик, обыкновенно такой холодный, горел, и когда Сирона вышла из пещеры, Ямба осталась, тяжело дыша, лежать на мягком шерстяном одеяле, которое Павел разложил на постели, и даже не взглянула ей вслед.
Прежде чем принести ей воды в кувшине, втором подарке своего заботливого хозяина, Сирона обратилась к нему с ласковым приветом.
Павел поднял глаза от работы, поблагодарил молодую женщину и спросил, когда она через несколько минут опять вышла
— Ну, что наша маленькая больная? Сирона пожала плечами и отвечала грустно:
— Не пила ничего и даже не узнала меня. Дышит так же тяжело, как и вчера вечером. Какое горе, если собачка у меня издохнет!
Она едва договорила это от горестного волнения; Павел покачал укоризненно головой и сказал:
— Грешно так печалиться из-за неразумного животного.
— Ямбу нельзя назвать неразумной, — возразила Сирона. — А если бы и так, что же мне еще останется, если ее не будет? В доме отца, где все меня любили, выросла эта собачка. Я получила ее, когда ей было всего несколько дней, и сама кормила ее молоком с губки. Сколько раз бывало, когда щеночек завизжит, я вставала ночью босиком, чтобы покормить его. Оттого эта собачка так и привязалась ко мне, точно ребенок, и не могла быть без меня. Никто не может знать, что для кого дорого. Отец мой рассказывал, как один заключенный в тюрьме приручил паука и находил в нем утешение. А разве можно эдакое гадкое, немое животное сравнить с моей смышленой, хорошенькой собачкой? Нет у меня больше родины, и здесь, здесь все считают меня способной на самое дурное дело, хотя я никогда никого не обидела, и одна только Ямба меня и любила.
— Я мог бы назвать тебе Одного, Который любит всех с равной божественной любовью, — прервал ее Павел.
— Такого я не хочу, — возразила Сирона. — Ямба не пойдет ни за кем, кроме меня. И что мне от такой любви, которую пришлось бы делить со всем светом! Но ты, верно, думаешь о распятом Боге христиан? Говорят, что Он добр и всем помогает, так говорит и Дорофея, но Он ведь умер, я Его не вижу и не слышу и совсем не желаю такого, который оказывал бы мне милость, но желала бы такого, для которого я могла бы что-нибудь значить, и для жизни и счастья которого я была бы нужна.
Дрожь пробежала при этих словах по телу александрийца, и он подумал, взглянув на нее с видом сожаления, но вместе с тем невольно любуясь ею: «Сатана был до своего падения прекраснейшим из чистых духов, и он все еще имеет полную силу над этой женщиной. Много еще надо ей пережить, пока она не созреет для спасения! Но все-таки у нее доброе сердце, и она, конечно, еще не испорчена, хотя и согрешила».
Глаза Сироны встретились с его глазами, и она сказала со вздохом:
— Ты смотришь на меня с таким состраданием; если бы только Ямба выздоровела, и если бы мне удалось добраться до Александрии, то, может быть, моя участь еще и переменилась бы к лучшему.
Пока она так говорила, Павел встал, снял горшок с очага и сказал, подавая его своей гостье:
— А пока пусть эта каша заменит тебе столичные удовольствия. Я рад, что она пришлась тебе по вкусу. Но скажи мне теперь: подумала ли ты также, какие опасности грозят для молодой беззащитной красавицы в том греховном греческом городе? Не лучше ли было бы тебе взять на себя последствия твоей вины и возвратиться к Фебицию, с которым ты, к сожалению, уже связана брачными узами?
При последних словах Сирона поставила горшок с кашей на землю и воскликнула, вскочив быстро и в сильном волнении:
— Этому не бывать никогда, и в тот ужасный час, когда я сидела там внизу, изнемогая от жажды, и приняла твои шаги за шаги Фебиция, боги показали мне, как спастись от него, и от всякого, кто захотел бы заставить меня вернуться к нему! Я была в каком-то безумии, когда кинулась к краю пропасти; но что я хотела сделать тогда в беспамятстве, то я теперь исполнила бы с полным хладнокровием, и это так же верно, как верно то, что я надеюсь когда-нибудь увидеться с моими родными в Арелате. Чем была я прежде и что сделал из меня Фебиций! Жизнь казалась мне светлым садом с золотыми решетками и кристальными источниками, с тенистыми деревьями, алыми цветами и голосистыми птичками, а он затмил мне свет и помутил воды, и поломал цветы. Теперь все предо мною безмолвно и бесцветно, и если меня поглотит бездна, то никто не заметит моего отсутствия и не пожалеет обо мне.
— Бедная женщина, — вздохнул Павел, — ты, верно, видела мало любви от мужа!
— Мало любви! — горько усмехнулась Сирона. — Фебиций и любовь! Вчера уже я рассказывала ведь тебе, как жестоко он мучил меня после своих празднеств, когда бывал пьян или когда приходил в себя после беспамятства. Но одно оскорбление он нанес мне, такое оскорбление, которое порвало и последнюю, и без того уже непрочную связь между нами. Никто еще не узнал этого от меня; даже Дорофея, хотя она иногда и укоряла меня, когда я нехорошо отзывалась о муже. Ей-то хорошо говорить. Если бы я нашла такого мужа, как Петр, то, может быть, и из меня вышла бы вторая Дорофея. Это какое-то чудо, которого я и сама не понимаю, что я не испортилась до глубины души, живя с этим низким человеком, который, который — к чему скрывать, — запутавшись в Риме в долги и надеясь на повышение по службе, продал меня своему легату Квинтиллу. Он сам и привел этого старика, который уже часто приставал ко мне, к нам в дом; но наша хозяйка, честная женщина, подслушала, как они сговаривались, и мне все рассказала. Это так низко, так подло; одно воспоминание об этом просто марает мне душу. Легат не купил удовольствия за свои денежки, Фебиций же не согласился их возвратить, и ярость его против меня не знала пределов, когда он вскоре после того стараниями обманутого старика был переведен сюда в оазис. Теперь ты все знаешь, и теперь уж, конечно, не будешь мне больше советовать вернуться к этому человеку, с которым меня связало несчастье! Послушай-ка, как моя бедная собачка стонет там! Верно, ей хочется ко мне, а нет силы пошевельнуться.
Павел глядел с участием ей вслед, когда она скрылась в пещере, и ждал, скрестив руки, ее возвращения.
Видеть он ничего не мог, потому что главная часть пещеры, где находилась постель Сироны, соединялась под углом с длинным, узким выходом, точно коса с косовищем.
Сирона долго не выходила, и он слышал только время от времени, как она старалась утешать больную собачку нежными словами.
Вдруг он вздрогнул, потому что Сирона вскрикнула громко и болезненно.
Верно, ласковый друг бедной женщины умирал, и она увидела в бледном полусвете пещеры его помутившиеся глаза и почувствовала руками, как оцепенение смерти сковало его гибкие члены. Он не решался войти в пещеру, но чувствовал, как на глаза его навернулись слезы, и он охотно сказал бы ей слово утешения.
С заплаканными глазами вышла Сирона наконец из пещеры.
Павел не ошибся: она держала на руках труп маленькой Ямбы.
— Как мне жалко, — сказал Павел, — и как хороша была собачка!
Сирона кивнула, присела, сняла с собачки ошейник и сказала, не то себе, не то обращаясь к Павлу:
— Этот ошейник вышивала маленькая Агнеса. Я сама научила ее вышивать, и вот ее первая работа. — Она показала анахорету ошейник и прибавила: — Этот замочек из чистого серебра, и его подарил мне отец. Он также любил мою веселую собачку. Не будет она больше прыгать, бедненькая!