Хороша ли для вас эта песня без слов
Шрифт:
Вдруг город кончился, здесь не было высоких белых домов, район был застроен давно, но и он кончился — какие-то группки тополей в тумане, какие-то заросли тростника…
Артур остановил машину. «Это тут», — сказал он. Стив открыл дверцу, и один за другим мы вылезли в туман. Артур захлопнул дверцу, потом снова открыл ее, пошарил в машине, снова захлопнул дверцу — в руках у него был фонарик.
— Запасливый, — сказал Стив.
Мы пошли по какой-то тропинке, по песку, среди камышей. Вскоре блеснула вода, Невки или самого залива — было не рассмотреть из-за тумана.
— Скоро найдем, — сказал Артур. — Я здесь не раз побывал. Просто очень солидная стоянка, здесь их тыщи, лодок. Найдем свою.
Я вздрогнул и сжался от волнения — Региша взяла меня под руку.
— Здесь хорошо, — шепнула она.
— Да, очень, — прошептал я. — Я вообще люблю залив, море.
Песок скрипел под ногами; бродил по лодкам, по воде и по камышу свет фонарика. На секунду у меня возникло ощущение, что это не стоянка лодок, а их кладбище, сотни брошенных лодок; правда, это была никакая, конечно, не свалка: лодки стояли строгой цепочкой, в каком-то правильном порядке, с равными расстояниями между ними. Региша держала меня под руку: пожалуй, это единственное, что я остро чувствовал, остальное в сотую долю силы, тоже, как в тумане.
— Вот она, — сказал Артур, останавливаясь. Мы тоже остановились. Медленно Артур обвел лучом фонарика всю лодку. Она стояла на песке, но очень ровно, строго, подпертая под высокие борта в шести точках крепенькими бревнышками по полметра каждое. Как и многие, она была с каютой. Корпус был темно-зеленый, каюта — белая; белой же краской на правой скуле лодки было и ее имя, которое мне сразу понравилось, — «Муравей»; мне вообще нравились эти умные насекомые, наверное, поэтому я никогда не обижался на них, когда они меня кусали: мне всегда казалось, что уж они-то, в отличие от комаров, кусали за дело.
— «Муравей», — сказала Ира. — Симпатяга.
— Видишь, какая посудина, — сказал Артур, обращаясь явно к Стиву, — это, в сущности, морской ял, ну, не новенький, конечно, но хозяин и хочет за него сущие гроши — четыреста рублей.
— Ну да, для него-то гроши, а для нас… А чего он так дешево?
— Да он другую штуку покупает, вот и торопится.
— Все-таки четыреста. А сколько же в этого «Муравья», по-твоему, народу влезет?
— Не знаю. Человек семь-восемь влезет, я думаю.
— Мотор стационарный? А в каком состоянии?
— Сказал, что в хорошем. Проверить можно, не вслепую же брать.
Дальше произошло неожиданное, Стив сделал шаг в мою сторону, положил мне руку на плечо и непонятным голосом, то ли ехидным каким-то, то ли заискивающе-дружеским, спросил:
— Ну как, Егор, будешь входить в долю?
Я молчал. Честно говоря,
— Если мы будем брать эту лодку, то в складчину: каждый внесет часть денег, усек? Саму суть?
Суть-то я усек, разве что не понял: при чем здесь я, сколько человек будут вносить деньги, по скольку и откуда они, собственно, эти деньги, у меня возьмутся.
— С тебя — пятьдесят рублей. Потом объясню почему. Будешь вносить?
— Да, он будет вносить, — сказала Региша.
Мы шли к машине, Региша снова взяла меня под руку, а туман все густел, густел, густел…
5
Дома я был без пяти одиннадцать. Вполне могу предположить, явись я в тот вечер в пять минут двенадцатого — была бы гроза, шторм, дикий напряг. Может, маме самой хотелось считать, что ничего ужасного не произошло, может, ей, перед ее предполагаемым отъездом, хотелось думать, что дома, в общем-то, все в порядке, и, конечно, слова «одиннадцать часов вечера» и «двенадцатый час ночи» она могла воспринимать по-разному. Только эти десять минут и спасли меня — она встретила меня строго, но спокойно.
— Как прикажете это понимать? — спросила она сухо, но без порывов ветра, без молний и раскатов грома. — Есть будешь?
— Нет, я сыт, спасибо. Кормили, раз уж день рождения.
— Так как вас понимать, юноша? Без спросу. Неожиданно. А?
— Ну день рождения же. Внезапный. Я сам не знал.
— Может, я чего-то не понимаю, — сказала она задумчиво. — Может, ты вмиг вырос, а я этого не вижу и лялькаюсь с тобой. Ты же жутко длинный, почти взрослый.
— Да нет, вряд ли. Хотя нагрузки давно появились.
— Догадался же позвонить, что задерживаешься. — Она сама пользовалась теми доводами в мою пользу, которыми бы обязательно воспользовался я, если бы мне пришлось защищаться. — Да, позвонил… Признак взросления, понимания, вникания… Будем думать, что так. Хотя, с другой стороны…
— Все хорошо, мам! Никаких других сторон!
— Вот я наблюдаю за моей гордостью, за Митькой… Кончит десятилетку, потом вуз… У него есть стержень, есть нутро, а у тебя?..
— Есть, — сказал я. — Что же я, без всякого стержня?
Тут ввалился папаня, и я попил с ними чаю.
Давно я не видел папаню в таком настроении: он был веселый, лицо сияло, весь какой-то подвижный, активный, совсем не тихий и не застенчивый, как всегда. С его слов, прошла наконец-то какая-то репертуарная комиссия, и их (то есть его оркестра) программа, новая программа, была принята, а они-то, в оркестре, все в этом сильно сомневались. Главное, сомневался сам папаня: эту программу составил он сам, практически именно он был аранжировщиком всех почти номеров этой программы. Нет, решительно, до сих пор я не могу представить, что мой тихий и застенчивый папаня, с его вечным термосом с чаем и домашними пирожками и бутербродами — руководитель большого ансамбля. А ведь руководителю нужен железный характер и такая же воля. Или они у него есть? Чудеса.