Хозяин Каменных гор
Шрифт:
«Братцы, братцы, — кричу своим, — идем на площадь!..»
Какой-то солдат приметил меня и махнул рукой:
«Айда, парень, со всем народом волю добывать!»
«Погоди орать! — перебил его старый каменотес. — А как же в таком разе с царем будет?»
«А мы без царя!» — напрямик отрезал солдат.
Старик опешил, головой покрутил.
«Этак-то полегче жить, но так думаю, служивый, дворяне не дозволят! Гляди, спину лозой иссекут!»
Тут уж и я вступился:
«Ты не спорь, Акимыч, надо нам идти со всем народом! Его руку держать!»
Между тем к московцам прибыла помощь, пришли моряки Гвардейского Экипажа, подоспели три роты гренадеров. Народ прибывал со всех сторон, лишь ждали минутки, когда начнется. А с площади только раздавалось «ура» —
Конечно, это на руку было Николаю Павловичу, который сам прискакал со свитой и стягивал свои войска. Вот там на углу он на коне гарцевал. Лицо сытое, бледное, надменное. Так и хотелось в него камнем запустить, но, думаю, сейчас и без того начнется настоящее и нам, рабочим, дремать не придется. Ох, горе, и в этот раз до большого дело не дошло! Принялись уговаривать восставших солдат покориться. Генерал Милорадович при голубой ленте вымчал на площадь, на коне ворвался в каре и стал посулы делать. Но не тут-то было! По нему из пистолета стрельнули, вижу — генерал закачался, шляпа с него слетела, телом припал к луке. «Вот наверняка будет схватка», — решил я. Но и опять ничего, прискакал второй генерал уговаривать, угрожал, и тут из народа кто-то его по спине поленом огрел, еле унес ноги его превосходительство… Я на все это гляжу, а самого в лихорадке треплет, даже слезы на глазах выступили, горло пересохло.
«Братцы, братцы! — закричал я солдатам. — Начинайте, мы поможем… Эх-х…»
Каменщик перевел дух, его голубые глаза потемнели. Он ссутулился, словно великая тяжесть навалилась на плечи. Вздохнул и вымолвил:
«Тут бы и ринуться на своего вековечного врага: народ весь в напряжении пребывает, весь Петербург сбежался, только искру брось — живо займется полымя и пойдет крушить! А искры-то и нет, все тлеет, а живинки и не хватает. И вижу, царь подзывает генерала Сухозанета и что-то приказывает ему. Наши мастеровые все знали эту стерву, не раз видели на стройке. Первый подлец был! Глядим — скачет он галопом, и прямо в середину каре. Что он там говорил, не знаю. Сказывают, солдат стращал. Однако и этому не повезло, еле ускакал. Кто-то вслед ему стрельнул, с его султана только перья посыпались.
Ну, думаю, последняя пора подоспела, прозевают, — плохо будет! Холод жмет. Все больше и больше прибывает гвардейцев к Николаю. Затяжка ему, известно, на руку. На сей раз с увещеванием послали митрополита в полном облачении. Солдаты, известное дело, перекрестились, а некоторые и ко кресту приложились, но все-таки строго ему сказали:
«Уходи поскорей, ваше преосвященство, боимся, чтобы беды какой не вышло!»
И столь грозно со штыками наперевес наступили, что митрополит, открещиваясь, еле добрался к нам, за изломанный забор.
«Что, — прикидываю, — и тебя обругали и прочь отослали!..»
Только подумал, гляжу — сам царь Николай выехал на Сенатскую площадь. Но лишь вступил он на нее, как раздался залп. Свита повлекла императора прочь. Пришло и наше время. Коли тебя, подлеца, солдатская пуля миновала, так знай, мы свое в ход пустим. Поленьями, камнями стали в него кидать. Я изловчился — и прямо в каску. Гляжу, царь вовремя голову отклонил. Эх, неудача! Ускакал, ирод! Скачет, а народ кричит, кто чем попало вслед бросает. Комья снега, поленья, палки, каменья полетели в царя и в его свиту. Сказывали, один бросил в Николая кругляшок, тут на храбреца налетел генерал и опрокинул его конем.
«Ты что делаешь?» — закричал генерал. Мастеровой нашелся и лукаво отозвался:
«Шутим мы, барин!..»
В конную гвардию, что царь вызвал к себе на помощь, тоже полетели каменья, замерзшая грязь, а полковника их окружили, и еле он выбрался из толпы. Вот оно, братец, что заварилось…
Черепанов изумленно разглядывал добродушного на вид мастерового. Просто не верилось, что он поднимал руку на царя. Угадав его мысли, каменщик тряхнул головой.
— Ты не гляди, что я такой, — сказал он. — Когда меня за живое тронут, сам не свой: тогда не только до царя, но и до бога доберусь!
Он грустно улыбнулся и продолжал:
— После всего на восставших двинули в атаку конногвардейцев, но их встретили дружным огнем и отбили. Что сделаешь в конном строю, когда гололедица и быстро наползали сумерки… Ох, тяжко мне думать об этом вечере! — пожаловался рабочий. — Ветер усилился, пошел густой снег, солдаты в мундирах окоченели. И чувствую, тоска, смертная тоска навалилась на мою душу. Да что — на мою душу? Вижу, весь народ приуныл, кругом наступило зловещее безмолвие. И наши мастеровые на стройке притихли. Никаким часом, ни курантами это не отметилось, что тут такое произошло, что сейчас так захолодило душу. Упустили время, вот оно что! А главное — с народом не слились, хотя всей душой стремились простые люди помочь им…
Рассказчик замолчал, задумался. Видимо, воспоминания коснулись самого больного места его души. Мирон понял, что он горюет. Положил ему на плечо руку и душевно сказал:
— А ты не терзайся, все миновало…
— Э нет, милок, такое не минуется. Народная кровь не смоется, не забудется. Ух! — Он крепко сжал кулак и постучал по колену, пригрозил невидимому врагу. — Ну, погоди, напомним!.. Однако как ни тяжело, а правду досказать надо… По наказу царя из орудий открыли беглый огонь. Слышу, прогудело и ударило под карниз Сената, только щебенка посыпалась. Народ дрогнул, мастеровые кто куда: между бревнами, камнями, за гранит попрятались. Тут и пошло: второй, третий, четвертый залп, и прямо по солдатам да по народу. Крик, давка. Одни в подворотню побежали, другие в чужие дома, а большинство через перила да прямо на невский лед. Часть восставших по льду норовилась добраться до Петропавловской крепости, но по ним ядрами, ядрами…
Лед местами не выдержал, проломился и немало сердяг ушло вглубь… До самой тьмы била картечь, метались люди, падали в снег и не вставали больше. Вот, как сейчас вижу, по обмерзшим камням, хрипя, припадая, ползет старик с перебитыми картечью ногами и вопит:
«За что же, родимые?»
Эх, горемычный, так и не дополз, тут же у забора и застыл…
— Спустилась мгла, стала оседать изморозь, пала темная-претемная ночь, но и она не принесла успокоения, — грустно вымолвил каменщик и ниже склонил голову. — Как вспомню это времечко, так и сейчас сердце кровью обливается. Кругом лежала такая глубокая тишина, как на кладбище. Только на Сенатской площади и окрест пылали костры. Подле них толпились озаренные пламенем гвардейцы, грелись, несли караулы, да изредка раздавалось цоканье подков — разъезжали конные патрули.
Старшой всех мастеровых собрал на стройке и сказал:
«Выходи, братцы! Порадейте, выполнить надо царский приказ. Надлежит убрать с площади убитых и раненых!..»
Рассказчик смолк, пригорюнился. Молчал и Мирон, чувствуя великую тяжесть на душе.
— Век не забуду и внуков заставлю помнить! — продолжал каменщик; голос его окреп, и жгучая ненависть слышались в нем. — Что царь натворил! Вышли мы на площадь под командой унтеров, и куда на взгляни, куда ни пойди — побитые и покалеченные тела навалом лежат, а снег стал багровым от крови. Немало полегло солдат, но больше всего простого мастерового люда. А за что? За правду, за то, что надеялись на вольность! Убитых клали на дровни и свозили на реку. Товарищи снег скребли и очищенное от крови место присыпали свежим. Мне довелось тела на подводы грузить. Милый ты мой, я крепостной человек и на своем веку много видел жестокостей, но такого злодейства до гроба не забуду! Санкт-петербургский обер-полицмейстер Шульгин, запомни, парень, это имечко, распоряжался бесчеловечно. Всю-то ноченьку на Неве от Исаакиевского моста до Академии художеств били проруби и мертвяков опускали в Неву. А были из полицейщиков и такие звери, которые заодно и раненых опускали под лед. Ни мольбы, ни жалобы, ни стоны не трогали сердца извергов. Ух, как распирало меня всего от злобы! Да что поделаешь? Молчал да скрипел зубами.