Хозяйка
Шрифт:
– Господи! Неужели ты таила это целых пятнадцать лет! – Он поднял на нее глаза, взгляд их казался странно голубым, а голос был слаб и беспомощен. – И все же, моя Кристин… Мне думается, это не то же самое, что нам говорить друг другу неприязненные и язвительные слова…
– Да, – сказала Кристин, – и мое сердце поранило еще хуже, когда в тот раз на нашем рождественском пиршестве ты обругал меня за то, что я накинула свой плащ на Маргрет… А женщины из трех областей стояли вокруг, слушая это…
Эрленд не отвечал.
– А ты еще обвиняешь меня за то, что все обернулось так с Маргрет… А всякий раз, когда я пыталась сказать ей на пользу хотя бы одно слово, она бежала к тебе, а ты с раздражением приказывал мне оставить
– Тебя… я не обвинял!.. – отвечал Эрленд с трудом; он изо всех сил старался говорить спокойно. – Будь кто-нибудь из наших детей девочкой, ты, наверное, легче бы поняла, что такая вещь, как то, что произошло с моей дочерью… наносит отцу удар до самого мозга костей…
– Мне казалось, я доказала тебе в прошлом году весной, что я понимаю, – тихо ответила жена. – Мне нужно было вспомнить, только о своем собственном отце…
– И все же, – произнес Эрленд по-прежнему спокойно, – в этом случае было хуже. Я был холостым человеком. А тот… был… женат. Я не был связан… Я не был так связан, – поправился он, – что никогда не мог бы освободится…
– И все-таки ты не освободился, – сказала Кристин. – Разве не помнишь, как случилось, что ты стал свободен?
Эрленд вскочил на ноги и ударил ее в лицо. Потом остановился в ужасе и вперил в нее взор – на белой щеке появилось красное пятно. По Кристин сидела неподвижно и спокойно, и глаза ее были сухи. Испуганный ребенок принялся кричать – она стала тихонько покачивать дитя на коленях и убаюкивать его.
– Это… было зло сказано, Кристин, – неуверенно произнес муж…
– В прошлый раз, когда ты меня ударил, – проговорила она тихим голосом, – я носила под сердцем твое дитя. Сейчас ты меня ударил, когда я сидела с твоим сыном на коленях…
– Да уж, вечно у нас эти дети! – воскликнул он нетерпеливо.
Они умолкли. Эрленд принялся быстро расхаживать взад и вперед но горнице. Кристин отнесла ребенка в чулан и положила его на постель; когда она снова показалась в дверях чулана, Эрленд остановился перед женой.
– Я… Я не должен был бить тебя, моя Кристин! Я желал бы, чтобы этого не было… Наверное, я буду раскаиваться в этом так же долго, как в прошлый раз. Но ты… Ты и раньше давала мне понять, что, по-твоему, я слишком легко забываю. А ты, ты ничего не забываешь… ни одной несправедливости, в которой я провинился перед тобой. Ведь я же старался… старался быть тебе хорошим мужем, но, вероятно, тебе это кажется не стоящим воспоминания. Ты… Ты прекрасна, Кристин… – Он посмотрел ей вслед, когда она прошла мимо.
Да, спокойные и полные достоинства повадки хозяйки были так же прекрасны, как хрупкая прелесть юной девушки; она стала полнее в груди и шире в бедрах, но зато и выше ростом. Она держалась стройно, а круглая ее головка сидела на шее все так же гордо и восхитительно. Бледное непроницаемое лицо с большими темно-серыми глазами возбуждало и воспламеняло его точно так же, как возбуждало и воспламеняло когда-то его мятежную душу своим странным спокойствием круглое розовое детское личико. Эрленд подошел к ней и взял ее за руку.
– Для меня, Кристин, ты навеки останешься самой прекрасной из всех женщин и самой любимой…
Она позволила ему держать себя за руку, но не ответила на его пожатие. Тогда он отбросил от себя ее руку – раздражение вновь овладело им.
– Я позабыл, ты говоришь? Это, пожалуй, не всегда самый великий грех – забвение. Я никогда не кичился благочестием, но помню то, чему научился у отца Иона в детстве, а Божьи служители напоминали мне об этом потом. Грех – это размышлять и вспоминать о грехах, в которых мы исповедались перед священником, и покаялись перед Господом, и получили его прощение от руки и из уст священника. И не из благочестия ты, Кристин, всегда вскрываешь наши старые грехи! Нет, ты хочешь иметь нож против меня всякий раз, как я поступаю не по-твоему!..
Он отошел от нее и снова вернулся.
– Властолюбива… Бог знает, что я люблю тебя, Кристин… хоть и вижу, что ты властолюбива и никогда не можешь простить мне, что я поступил с тобой дурно и соблазнил тебя на дурное. Я сносил многое от тебя, Кристин, но не хочу больше терпеть, чтобы у меня никогда не было покоя из-за этих старых несчастий и чтобы ты разговаривала со мной так, словно я твой холоп…
Отвечая, Кристин дрожала от душевного волнения.
– Не разговаривала я с тобой так, словно ты холоп. Разве ты слышал хоть раз, чтобы я говорила грубо или запальчиво с человеком, который мог бы считаться стоящим ниже меня?.. Будь это самые бездельные и дрянные среди наших челядинцев – я чувствую себя чистой перед Богом и не грешна в том, что оскорбляла бедняков Божьих словом или делом. Но ты должен был быть моим господином, тебя я должна была слушаться и почитать, склоняться перед тобой и искать в тебе своей опоры – сразу же после Бога… по Божьему закону, Эрленд! И если я теряла терпение и разговаривала с тобой так, как не приличествует жене говорить со своим супругом, то, верно, потому, что по твоей же вине мне не раз было трудно склонять мое неразумие перед твоим разумом, почитать своего мужа и господина и слушаться его всегда, как мне хотелось бы… И, быть может, я ждала, что ты… Быть может, я думала, что смогу побудить тебя показать, что ты мужчина, а я только бедная женщина…
…Но утешься, Эрленд. Я не стану больше оскорблять тебя словами и после этого дня никогда не буду забывать говорить с тобой так кротко, словно ты холоп по рождению…
Лицо Эрленда залилось багровым румянцем, он поднял было на нее крепко сжатый кулак, потом круто повернулся на пятках, схватил со скамьи у двери свой плащ и меч и выбежал из горницы.
На улице ярко светило солнце и дул пронзительный ветер, в воздухе было холодно, и блестящие искорки замерзающих капель талой воды брызгали на Эрленда со стрех и с ветвей деревьев, сотрясаемых порывами ветра. Снег на крышах домов сверкал серебром, а за черно-зелеными лесистыми холмами вокруг города сияли вдали холодно-синие и ясно-белые горы в сверкании пронзительного не то весеннего, не то зимнего дня.
Эрленд шел по улицам и переулкам – быстрыми шагами, без. всякой цели. Все в нем кипело: она не права, это ясно как Божий день, была не права с самого же начала, а он, Эрленд, прав, хоть он и не сдержался и ударил ее и тем ослабил свою правоту… Но она была неправа! Что ему теперь с собой делать – он не знал! У него не было ни малейшего желания зайти к кому-нибудь из знакомых, и идти домой он не хотел…
В городе чувствовалось некоторое оживление. Большой купеческий корабль из Исландии – первый в эту весну – подошел еще утром к пристани. Эрленд повернул на запад, переулками вышел к церкви святого Мартейна и спустился вниз, к прибрежным улочкам. Хотя было еще довольно рано, но в лавках под навесами и в харчевнях уже стоял шум и гам. В дни своей юности Эрленд сам способен был посещать такие заведения – с друзьями и товарищами. Но теперь у людей глаза на лоб полезли бы, а потом они истрепали бы себе языки, если бы воевода одного из округов, владелец городской усадьбы, имеющий в своем доме в изобилии пиво, мед и вино, зашел бы в кабак и велел подать себе какого-нибудь дрянного пива. Однако, сказать по правде, ему больше всего и хотелось бы сидеть и пить с мелкими крестьянами, попавшими в город, челядинцами да моряками… Там не станут поднимать шум, если кто-нибудь из парней даст в ухо своей бабе, – и слава Богу… Черта лысого, как мужу справиться с женой, раз ее нельзя поколотить, оттого, что она знатна родом и что ты должен соблюдать свою честь?.. А переспорить женщину и сам дьявол не сможет! Какая чертовка!.. И какая красавица!.. Если бы можно было лупить ее, пока она опять станет хорошей!..