Храм на рассвете
Шрифт:
Это было так знакомо. Когда он прятался в ночном парке, когда вот-вот должно было случиться то, чего он никак не мог дождаться, красные муравьи, набившись в сердце, вызывали то же биение.
Это напоминало лавину. Лавина темного меда окутала мир сладостью, от которой померкло все вокруг, смела опоры рассудка, механически частое биение сердца высекало одни чувства.
Откуда это обрушилось на него? Оно наверняка где-то существовало, это убежище глубоких чувств, и, когда издали поступил приказ, самое слабое ощущение было обязано обрести чувствительность и, отбросив все, кинуться туда, куда звал приказ. Ведь эти чувства похожи на зов радости и зов смерти. Когда раздастся их зов, любой труд перестанет быть важным, и ты должен, оставив начатое, кинуться
Биение сердца предвещало, что так оно и произойдет. Хотя он знал, что это будет неприглядным и отвратительным, в биении сердца неизменно жила красота радуги и сверкало величие.
Величие… Оно-то и внушало сомнение. Больше всего ему не хотелось видеть правду, которая была в том, что сила, которая подвигает человека на высокие дела, на благородные поступки, и сила, которая будит в нем бесстыдные фантазии, соблазняет непристойными удовольствиями, имеют один и тот же источник, одного провозвестника — биение сердца. Если в низменной страсти присутствует лишь низменное, если изначально в биении сердца не вспыхнул соблазн великого, человек может жить с долей гордости. Иногда бывает, что источник соблазна не в плотском желании, а в кружащих голову иллюзиях возвышенного, тех смутных иллюзиях, что подобны пику, прячущемуся меж туч. Они берут человека в плен, «возвышенное» держит его, как птичий клей, заставляя от нетерпения тосковать по беспредельному свету.
Не в силах больше терпеть, Хонда встал из-за стола. Заглянул в соседнюю комнату, убедился, что жена спит. Опять остался один в освещенном кабинете. Человек, в одиночестве пребывающий в кабинете с начала истории. И в конце истории он, наверное, тоже будет один в своем кабинете.
Хонда погасил свет. Ночь была лунной: в комнате слабо выделялись контуры мебели и сверкала, будто залитая водой, полированная поверхность стола.
Приблизившись к книжному шкафу, который стоял у стены, общей с соседней комнатой, он прислушался. В соседней комнате что-то происходило, во всяком случае, там еще не спали, вроде бы разговаривали. Но слов было не разобрать.
Чтобы добраться до отверстия для наблюдения, Хонда вытащил из шкафа десять томов. Их число было вполне определенным. И книги были вполне определенные. Старые сборники законов на немецком языке, оставшиеся от отца книги в кожаных переплетах с мерцающим золотым тиснением. Его пальцы помнили толщину каждого тома. Порядок, в котором они вынимались, тоже был определен раз и навсегда. Пальцы предугадывали вес. Он знал запах покрывавшей их пыли. Прикосновение к этим торжественным, внушительным книгам, их вес, расположение в строгом порядке были обязательной процедурой получения удовольствия. Самое важное действо — почтительно снести каменную стену идей, заменить низменным восторгом строгое удовлетворение, получаемое от идей. Хонда по одной, бережно, чтобы не создавать шума, брал книги и клал их на пол. С каждым вынутым томом сердце стучало сильнее. Восьмой по счету том был довольно увесистым. Когда он его вынул, то почувствовал, что руки затекли от тяжести пыльного золота удовольствий.
Стараясь не удариться головой, он сосредоточился на том, как удобнее устроиться у глазка. Это была важная тонкость. Отдельные мелочи наверняка очень важны. Для того чтобы заглянуть в другой, ослепительный, словно праздник, мир, не следует пренебрегать никакими мелочами. Он был единственным заключенным в темноте служителем этого праздника. Долгое время он тщательно хранил в голове продуманный порядок церемонии (его одолевали суеверия: если он что-нибудь забудет, все пойдет прахом), и теперь он сначала приложил к дырочке правый глаз.
В той комнате стоял пестрый полумрак — там горела только настольная лампа. Хонда пошел на маленькую уловку: он приказал Мацудо немного отодвинуть кровать, стоявшую
На кровати прямо перед его глазами в слабом свете двигались ноги. Пышное белое и смуглое тела лежали валетом в совершенно бесстыдных позах. Такие позы принимают естественно, когда душа связана с плотью, а мозг, затеявший любовную игру, подобравшись к крайней черте, еще балансирует, но вот-вот отопьет приготовленный им самим пьянящий напиток. Накрытые тенью черные волосы тянулись друг к другу, переплетались, падавшие на щеки спутанные пряди говорили об опьянении любви. Пылающие щеки прижимались к гладким горячим бедрам, по мягкому животу, словно по заливу в лунную ночь, пробегала едва заметная дрожь. Голосов не было слышно, но рыдания, в которых не отличить было радость от грусти, казалось, наполняли все тело, покинутая сейчас грудь, простодушно подставив соски свету, вздрагивала, будто пронзаемая молнией. Ночь, притаившаяся на груди, тайное удовольствие, заставлявшее ее трепетать, говорили о том, что каждая частичка этого тела до боли одинока. Ненасытное желание быть еще ближе, слиться, раствориться друг в друге… покрытые красным лаком пальцы на ногах Кэйко то подбирались, то сжимались, то растопыривались, казалось, они танцуют на раскаленном железе, но упирались всего лишь в сумрачную пустоту.
Ту комнату, понятно, тоже наполняла горная прохлада, но Хонда всем телом ощущал каминный жар. Пылающий камин. Он пожалел, что Йинг Тьян оказалась к нему спиной: по желобку на спине, который он так тщательно рассматривал днем в бассейне, медленно струился пот и каплями скатывался к боку. Ему почудился тяжелый запах мякоти только что очищенного от кожуры тропического плода.
Кэйко двинулась, сползла ниже, и Йинг Тьян чуть повернула голову, лежавшую между ее светящимися в полутьме бедрами. Показалась грудь Йинг Тьян, правая рука ее лежала на талии Кэйко, левой она медленно гладила ее живот. Прерывистый тихий шорох ночных волн, лижущих берег…
Хонде даже не пришло в голову, что его страсть, его любовь обмануты — настолько прекрасна была настоящая, ранее неизвестная ему Йинг Тьян.
Она лежала теперь с закрытыми глазами на спине, ее лоб был наполовину закрыт вздрагивавшим порой бедром Кэйко, над нежными, милой формы ноздрями тенью от листьев акаций нависли пружинки волос потаенного места. Верхняя, вырезанная луком губа Йинг Тьян была влажной, движение, каким она судорожно втягивала воздух, передавалось от изящного подбородка щеке. И в этот момент Хонда увидел, как из-под длинных плотно сжатых ресниц, словно живая, скатилась слеза.
Все движения стремились к неизведанной вершине. Казалось, обе женщины отчаянно напрягают силы, чтобы достичь этого немыслимого, неведомого даже в мечтах пика наслаждений. Хонде эта вершина представлялась блистающей короной, висевшей в воздухе слабоосвещенной комнаты. То была корона полной луны, такой, как в Сиаме, луна смотрела на этих двух шевелящихся внизу женщин, видеть ее мог, пожалуй, лишь Хонда. То одна, то другая, вытягиваясь всем телом, поднималась на цыпочки, тянулась к ней и снова падала, задыхаясь, обливаясь потом. А корона спокойно висела там, куда, казалось, пальцы вот-вот дотянутся, но они так и не дотягивались.
Когда открылась взору та желанная вершина, та неведомая золотая грань мечты, ситуация изменилась: в глазах Хонды сплетенные женские тела являли теперь собой всего лишь картину агонии. Неудовлетворенное желание плоти, сведенные в муке брови — горячие тела корчились, словно старались укрыться от сжигавшего их огня. А крыльев не было. Казалось, будто они по недомыслию еще бегут от страданий, от укоров, но их крепко удерживает плоть, подавляет восторг.
Красивая темная грудь Йинг Тьян была мокрой от пота. Правая грудь, придавленная телом Кэйко, сплющилась, а левую, вздымавшуюся в дыхании, поддерживала левая рука, которой она продолжала ласкать живот Кэйко. На этом постоянно колеблющемся круглом холмике дремал сосок, пот добавлял глянца этому холмику красной глины.