Хранители порта
Шрифт:
А потом был другой вечер и дождь. И Зега стоял возле Тилли в ее номере. С плаща Зеги стекала вода и падала на чистый паркет. А Зеге хотелось снять с себя плащ, свитер, туфли, рубашку и лечь с Тилли, дабы вернуть тепло в свое застуженное долгой прогулкой под дождем и утомленное не по годам тело. Хотелось вытянуться рядом с ней на диване во весь рост, обнять ее и лежать просто так, ничего не делая более. А потом он бы ушел.
— Слушай, — сказала Тилли Зеге, — можно тебя попросить об одной вещи? Можно тебя
— Отчего же, — ответил Зега и совсем размяк. В нем зашевелилась надежда.
— Позови, пожалуйста, Сему, скажи ему, что я жду.
— Хорошо, — уныло отозвался Зега и пошел исполнять сказанное. А идти было десять шагов по коридору, где сейчас горели лампы дневного света и не было никого, кроме коридорной за столиком. А Сема тем временем в своем номере спорил о предназначении художника.
— Давай иди, выполняй свой долг, — прервал Зега дискуссию, снял плащ и не раздеваясь лег в свою холодную постель.
— А пошла она… — ответил Сема. И не пошел никуда. Но через пять минут встал все же и топ-топ, по коридору. Хлопнула дверь. А Зега встал и пошел следом. А та, другая, дверь была и вовсе не закрыта. И Зега увидел: Тилли в короткой какой-то, будто детской, рубашке тянется к Семе, положила ему руки на плечи и стоит босая на холодном полу, окно в номере открыто, и дует. А Сема говорит ей что-то и уходит. А она все стоит, и дверь опять не закрыта, а Сема уже у себя в номере, уже курит и молчит, и вообще все молчат, а Тилли наконец садится на край дивана, и ступни у нее в слякотной мокроте, и она пробует улыбнуться, но это у нее не получается. И тогда Зега закрыл дверь в этот номер и пошел туда, где Сема и вся компания.
— Ну что, мальчишечки, — говорит Сема рассеянно, — я раздеваюсь и ложусь.
Но прежде чем лечь, Сема произносит монолог о своей потенции. Она у него эпохальна. Он может одолеть, может быть, и саму природу, если постарается. Этот акт будет сопровождаться выбросами магмы и даже небольшим смещением земной оси. Ход светил также изменится, но незначительно. А Зега слушает, слушает и засыпает.
Прошло еще несколько вечеров. И как-то раз Зега сидел около Тилли на теплом и чистом асфальте, возле клуба, и из этого можно было заключить, и совершенно правильно, что они опять нетрезвы.
— Поживем немного вместе, — сказал Зега.
— Только не очень долго, — отозвалась Тилли, и они поцеловались, почти целомудренно. А потом пошли в номер, и там никого не было, так как шел спектакль и все были заняты. А им было наплевать на трудовую дисциплину. Да и, по большому счету, делать им на спектакле было нечего. Капитан Хапов настаивал, предупреждал: все свободные от работы должны присутствовать на спектакле. Но они забыли про капитана, про театр, про все, что было и будет. Они пошли в номер и сделали то, что хотели. А немного погодя в номер ворвалась Молли.
— Стерва, — обратилась она к сестре.
— Вот мы все и испортили, — сказала Тилли и заплакала.
А Сема лежал себе рядом и смотрел в потолок. И ничего не говорил. На самом деле, конечно, никакого Семы тут не было. А то бы вообще вышло совершеннейшее свинство. Но Зеге казалось, что он рядом.
— Не вижу ничего, что тут можно испортить, — шутит Зега. А потом они засыпают, так и не заперев дверь.
— Нагулялся, кобелина, — подвел итог Петруха. Этой ночью Сема вынул шнурки из своих и Петрухиных ботинок, соорудил петельку и повесился в шкафу.
— Но все же я дал ему немного похрипеть, — сказал Петруха, но тогда ничего не сказал, а Зега сам не догадался.
Ночью Анджела по водосточной трубе поднялась на мой второй этаж и далее по карнизу проникла в открытое окно библиотеки. Два часа мы проговорили, сидя на больничной койке и укрывшись до носов казенным одеялом. Уже на рассвете закономерное и как бы случайное соединение наших душ и тел свершилось.
— Теперь давай рассказывай дальше. Трави свои байки, обольститель.
— Раньше мы это называли — втюхивать. А где у тебя диктофон? Как же летопись?
— Начинается другая летопись. Новое бытописательство, Может быть, когда-нибудь я расскажу кому-нибудь, что происходило этой упоительной ночью. Ну, давай. Про времена развитого социализма.
— Ты делаешь мне больно. Тогда мы ненавидели эти слова.
— А потом полюбили.
— А потом была война.
— Слушай. Хватит про войну. Расскажи, как вы там в лотерею играли.
— Поразительное дело. Нет никого, а летопись передается.
— Из уст в уста.
— Кто же был последним?
— Кажется, тот, с эстонской фамилией.
— О! Этот умел. Значит, он оставался до последнего.
— Да. А потом пропал куда-то. Тогда уже пришли совсем другие, новые. Кстати, они тебя хотят на работу звать. Художником по свету. Хранителем традиций.
— Когда-то это было моей единственной мечтой. А теперь я предпочту отказаться.
— Я тоже предпочту.
— Что ты предпочтешь?
— Давай, вначале рассказывай.
— По иронии судьбы, мы подошли к главе, повествующей об исходе из храма искусств. Глава седьмая. Исход.
— Давай, давай. Рассказывай.
Исход из храма
— Вы являетесь тем рычагом, тем маховиком, тем фундаментом, на котором построено все рвущееся ввысь здание искусства. Без вас не сможет состояться ни один спектакль. Ведь все эти актеришки, все эти посредственности, не смогут сами гвоздя забить. Они не смогут натянуть кулису, направить прожектор, ничего не смогут. А если когда-то могли, то давно эти навыки потеряли.