Хроники незабытых дней
Шрифт:
Прикормленный швейцар Илюша, отдав честь и оттолкнув пузом протестующих «плебеев», пропускал меня внутрь, торжественно изрекая: — Стол заказан.
В кафе на втором этаже уже ждали два-три таких же балбеса, с утомленным видом потягивающих армянский коньяк из маленьких хрустальных рюмок и закусывающих лимоном в сахарной пудре. Салат «столичный» в бюджет не вписывался.
Ещё из школьной программы известно, что энергия переходит из одного вида в другой в количественном отношении оставаясь неизменной, так что частенько случались и потасовки. Народ, честно отстоявший очередь и попав, наконец, в кафе, выплёскивал на нас — баловней судьбы, свой праведный классовый гнев. В этом случае, опять же Илюша, вызывал наряд и нам приходилось писать объяснения в знаменитом «полтиннике» — пятидесятом отделении милиции, откуда нас привычно извлекал
К сожалению, лично у меня не всё было так прекрасно и безоблачно, как хотелось бы. Года через два я, наконец, пришёл в себя и заметил, что позолота со столичных декораций осыпалась, и под ней обнажились свинцовые конструкции реальной жизни. В отличие от моих товарищей я проживал не на улице Горького, а на Пушкина и не в столице, а в подмосковном Томилино, в старом деревянном доме со всеми «удобьями», как говорила бабушка, — во дворе.
Печь топили дровами.
Не ладилась учёба. У друзей за спиной были английские спецшколы, а у меня не было серьёзной языковой базы, и каждый семестр грозил стать последним в студенческой жизни. Сидевший в засаде военкомат только и ждал отчисления, чтобы забрить в Морфлот на четыре года, да и однообразная корректорская работа опротивела вконец.
Мысли о будущем тоже приносили мало радости.
Не обременённый особыми талантами, если не считать умения приносить неприятности любящим родителям, и без волосатой руки, по окончании института я мог рассчитывать только на место переводчика в каком-нибудь заштатном НИИ или преподавателя в школе. Давно уже стало ясно, что моя короткая и энергичная фамилия, которая так нравилась девицам, не вызывала восторга у кадровиков. Заведомая второсортность болезненно била по самолюбию. МИД или Внешторг куда уверенно готовились институтские друзья исключались.
Двери туда для меня были закрыты. Что меня ждёт? Воображение рисовало безрадостную картину. Вот я сорокалетний, награждённый плешью и геморроем сижу в убогой квартирке где-нибудь на окраине Москвы. За столом под пыльным красным абажуром два спиногрыза, крашеная, располневшая от абортов жена и беззубая (непременно беззубая) тёща. По ночам, когда недоросли уснут, я добродетельно исполняю супружеский долг, а утром, выпив спитого чаю, спешу втиснуться в раздутый от сонных пассажиров автобус. Брр..! Нет, меня так не возьмёшь! Выпив коньяка, всматриваюсь в своё отражение в зеркальной стене «Метрополя». В голове звенят голоса великих бродяг и романтиков — Вийона и Рембо, Паустовского и Грина. Убогое мещанское благополучие не для меня! Город— не для свободных людей, а мир велик и прекрасен! Туда, к флибустьерскому морю, где бригантина поднимает паруса! — Зачем планировать будущее, планы редко сбываются, — говорил один циничный приятель-шалопай. — Собираешься вечером в «Националь» в ожидании романтической встречи, трёшь мочалкой некоторые места, одеваешь единственный галстук, а утром просыпаешься в одном носке где-нибудь на платформе в Кратово. Какие планы в наши годы? Поздней осенью, когда я, с трудом сдав хвосты, перебрался на третий курс, наступил период чёрной хандры. Вселенскую тоску усугубляли и амурные дела. Ветреная брюнетка разбила моё сердце, уйдя к более перспективному и голенастому, а курносая блондинка приклеилась как эпиляционный пластырь, и оторвать её можно было только с волосами.
Не помню, что я читал: то ли учебник по теоретической фонетике, о фонеме «глубокого заднего, продвинутого вперед ряда среднего подъема» или изучал латынь — «постквамперфектум индикативи пассиви», но стало совсем тошно. Я отшвырнул учебник и принял окончательное решение — бросаю институт и ухожу из дома. Куда глаза глядят. Начну жизнь с чистого листа без блата и карьерных амбиций.
С мамой случилась истерика: — Бросить такой институт! Тебя тут же загребут в армию, а потом всю жизнь будешь стоять у станка! Отец был суров, но как всегда справедлив: — Я ушёл из дома в пятнадцать лет. Тебе уже двадцать, поздновато играть в индейцев, но хочешь — иди, мы тебя будем ждать.
В одном из управлений министерства геологии мне пообещали по весне интересную экспедицию в Среднюю Азию, а пока посоветовали поучиться на рабочего-бурильщика в дальнем Подмосковье. Там ищут залежи гравия для грядущих строек коммунизма или строек грядущего коммунизма, что, собственно говоря, дела не меняет. Оплата
Через неделю я в лыжных ботинках и куртке с тощим сидором за спиной, в котором болтались три банки тушёнки и пятый том сочинений Паустовского, вылез из электрички километрах в ста к северу от Москвы. Первый же встречный — нетрезвый гражданин, уцепившись за меня, чтобы не упасть, указал дорогу к деревне, где располагалась контора геологической партии.
Неглубокая колея вела через поле, заросшее пожухлыми сорняками. Осень выдалась холодная. Снег ещё не выпал, но крепкие ранние морозы уже посеребрили траву. С хрустом разламывая ботинками замёрзшие комья глины, я через полчаса добрался до холма, на вершине которого примостились штук двадцать изб, половина из которых стояли заколоченными. Ясный и чистый воздух вдруг огласился кукареканием.
Да, на Зурбаган не похоже, но у каждого он свой.
В конторе, судя по вывеске бывшем сельсовете, за столом, заваленным картами и папками, сидел молодой мужчина в распахнутой телогрейке. Белая рубашка и замусоленный галстук под ватником, выдавали в нем начальника, это и был геолог, руководитель экспедиции. Звали его как-то гастрономически, с лёгким латиноамериканским послевкусием — то ли Анис Гондурасович, то ли Эквадор Хренович. Запомнить такое было выше моих сил и в дальнейшем, как и другие рабочие, я заочно именовал начальника «хрень в галстуке». Формальности были недолгими. Я предъявил ему паспорт, расписался в какой-то ведомости и пошёл в сарай подобрать полагающиеся рабочую спецовку, спальный мешок и раскладушку. Отныне мой гардероб состоял из резиновых сапог, ватных, на вырост штанов, телогрейки и «брезентухи» — бесформенного одеяния, напоминавшего лапсердак с капюшоном. К декабрю были клятвенно обещаны валенки.
Всё это безразмерное добро я нашёл сваленным в углу сарая, правда спальник пришлось вырубать ломом, поскольку он хранился на земле и крепко вмёрз в лёд, составив единое целое с несколькими килограммами слежавшегося куриного помёта. Столоваться и ночевать за свои деньги предписывалось у лесничихи Степановны. Геолог был настолько любезен, что вышел на крыльцо и, махнув рукой в сторону леса, показал приблизительное направление к сторожке.
Чтобы дотащить полученное хозяйство до маленького бревенчатого домика на опушке леса, пришлось сделать два рейса. Больше всего я намучился с «сороконожкой» — геологической раскладушкой, представляющей собой сложный агрегат, изготовленный из деревянных брусьев, металлических сочленений и узкого лоскута плотной материи. Весила она килограммов двадцать и, как впоследствии выяснилось, меньше всего годилась для сна. Лежать на ней можно было только «рыбкой» с вытянутыми как для ныряния руками, иначе они свешивались по обе стороны узкого лежака, за ночь отекали, а утром мучительно болели.
Цепь воспоминаний прервал ушедший далеко Маклак:
— Шевели батонами, а то пиво закончится! — прокричал он обернувшись. — Я, насколько позволяли великанские валенки, прибавил ходу, тем более, что ветер задул в спину и идти стало легче.
Мысли опять вернулись к впечатлениям первого дня. Сторожка мне приглянулась сразу. Весь домишко, если не считать тёмных сеней, состоял из одной небольшой комнаты, развешанные по бревенчатым стенам пучки трав, наполняли её запахом мяты. Большая, недавно белёная печь занимала половину помещения, из мебели ничего лишнего. Бабкин самодельный лежак, крытый цветастым лоскутным одеялом, располагался возле печи, рядом с входной дверью — лавка с двумя вёдрами колодезной, пахнущей прелой листвой воды, а у единственного квадратного окошка притулился стол с керосиновой лампой. Табуретка, к сожалению, была только одна. Когда я с превеликим трудом разобрал проклятую раскладушку, свободного места почти не осталось, один конец «сороканожки» упирался в стол, другой — в лавку с вёдрами.
Степановна оказалась говорливой коренастой старухой с добрым лицом русской бабушки. Радуясь моему приходу, она по-мужски и, по-моему, к месту, выматерилась, нюхнула щепотку табаку из железной коробочки, несколько раз смачно чихнула и, не мешкая, угостила меня прекрасными щами. Стало ясно, что мы подружимся. «Странная вещь человеческая память», — думал я, загребая валенками ломкий февральский снег, — «Не любит она хранить тяжёлое и неприятное». Видимо поэтому следующий день запомнился какими-то кусками, яркими, но обрывочными фрагментами.