Хрононавигаторы (сборник)
Шрифт:
Начальник поднял голову и осмотрел своего помощника с головы до ног.
– Вы слишком плотно ужинаете, Симкинс. К сорока годам у вас будет свыше ста килограммов. Жир вреден, ибо развивает добродушие. У хорошего человека злость сидит в костях, а не в жире. Сколько их было, этих искусственников? Тридцать два, вы сказали?
– Сорок восемь. Крен говорит о тридцати двух потому, что они ему всех ближе. Но всего их было сорок восемь. Ни один пока не пойман.
– Оставьте дневник и можете идти.
Когда следователь осторожно закрыл за собой дверь, начальник пододвинул обгоревшую тетрадь. От первых страниц ничего не осталось, многое отсутствовало и на следующих,
…потрясенный. Я стремился лишь к этому восемь мучительно трудных лет – нет, я не мог поверить! Это было слишком хорошо, немыслимо хорошо! Я заметался по комнате, чуть не плакал; думаю, взгляни кто со стороны, решил бы, что я сошел с ума, – так я был рад! Потом я сказал: возьми себя в руки, он настал, наконец, час твоего торжества – весь мир вскоре падет к твоим ногам! Я прикрикнул на себя: и на меньшее, чем мир, не соглашайся, руки у тебя достаточно сильны, чтобы поиграть этим шариком; нет, говорю тебе, нет, ты не напрасно потрудился, человечество отметит тебя среди величайших благодетелей! После этого я приблизился к аппарату. Колени у меня дрожали. Шарик жил, пульсировал, расчле…
…пошел на убыль: четыре дня реального существования после восьми лет горячечных мечтаний и математических расчетов! Здесь важен факт – мне удалось материализовать мысли, остальное – детали; детали можно переделывать и дорабатывать. Я почувствовал усталость: четверо суток без сна – даже для меня это многовато. Я в последний раз полюбовался рассасывающимся в растворе комочком. Я знал, что когда проснусь, комочка не будет. Он был – лишь это имело значение! Я повалился на диван…
…Черт! – сказал он. – Счет электрической компании за этот месяц чудовищный! Вы не жуете эти проклятые киловатты, профессор Крен?
– Не понимаю, чего вы хотите, доктор Паркер? – сказал я, сжимая под столом руки. Я не хотел, чтобы он заметил, что я волнуюсь.
– Отлично понимаете! То, что легко разрешают себе частные компании, нам недоступно. Налогоплательщики раскошеливаются на полицию, а не на науку.
– Вычтите из моего жалования за лекции. Хоть за три года вперед!
Он фыркнул. У него была рожа самодовольной жабы. Он растянул до ушей синеватые губы. В его выпуклых глазах мерцали зеленые огоньки. Я его ненавидел.
– Вы нахал, Крен! Может, вы припомните, видали вы в последнем семестре кого-нибудь из своих студентов?
Я молчал. В эту зиму я не прочитал ни одной лекции. Я ссылался на нездоровье, на неполадки с аппаратами, находил тысячи других причин, чтобы не появляться в аудитории. Меня корчило от мысли, что придется забросить эксперименты хоть на час. Изредка встречая студентов во дворе колледжа, я отворачивался и торопился пройти мимо.
– Вы израсходовали свое жалование за десять лет вперед, – продолжал Паркер. – Два таких профессора, как вы, выпустят в трубу любой университет…
…миллиарды лет! Я содрогнулся, представив себе безмерный однообразный бег столетий, начавшийся с момента, как первый комочек протоплазмы стал развиваться в мыслящую субстанцию. Продолжительность человеческой жизни рядом с продолжительностью процесса, создавшего ее, – песчинка у подножия Монблана! Что сложнее? Быть готовой песчинкой или нагромождать гору, порождающую песчинку? Я задал себе этот вопрос и ужаснулся – ответ был иной, чем я ожидал. Ровно три миллиарда лет понадобилось природе, чтобы даровать женщине умение за девять месяцев породить новую жизнь. Труд женщины и природы несоизмерим. «Монблан и песчинка!» – твердил я себе, шагая по лаборатории из угла в угол.
Да, конечно, я совершил открытие. Я нашел способ миллиарды лет, потраченные природой, сжать в недели и дни. Я уверен: мне поставят памятники во всех городах мира, каждое слово, набросанное мной на листке, будут изучать под микроскопом. «Он был в волнении, когда писал эту букву «а», в ней чувствуется нервозность», – скажут знаменитые историки. «Нет, – пойдут доказывать другие, – буква «а» спокойна, но взгляните на «б»! Мы берем на себя смелость утверждать, что в момент, когда Крен чертил эту букву, его полоснула ослепительная идея, может, та величайшая его мысль – об искусственно созданном усовершенствованном человеке. Макушка буквы «б» набросана с гениальной свободой и широтой!» Все это будет, не сомневаюсь.
Ничего этого не будет! Рожденное мной детище беспомощно. Я – мать, вышедшая из больницы одинокой во враждебный мир. Я сижу на камне с ребенком в руках, у меня нет денег, нет еды, льет дождь. Ребенок корчится и тихо плачет. Что мне делать? Нет, что же мне…
– …Мак-Клой! – сказал он, пожимая руку. – Я представлял вас другим. Мне думалось, что вы черный, как паровозная труба. У вас вполне приемлемое лицо, док, уверяю вас.
– И мускулы боксера! – пискнул второй, очень маленький и юркий, с мышиным личиком, желтозубый и редковолосый. Он хихикнул и поправил галстук-бабочку. Рука его была покрыта красноватой шерстью. – Я – О’Брайен. Вы не выступали на ринге, профессор? Я хорошо помню, как некий Рудольф Крен нокаутировал любимца публики Джойса во втором раунде. Судья сделал все, что мог, но что он мог сделать, если Джойс пришел в себя лишь на другой день? Нет, вспоминаю, того парня звали Карпер. Он вам не родственник?
– Садитесь, Крен! – проговорил третий. Этот не протянул руки, лишь указал на кресло. Мне показалось, что он у них главный. Он был худ и угрюм. Я еще не видал таких колючих глаз: он ударял ими, как гвоздями. Кстати, они были цвета гвоздей. – Моя фамилия Гопкинс. Я читал ваш меморандум. Вам не кажется, что это может плохо кончиться?
Я сразу понял, что с ними нельзя быть искренним. И великан Мак-Клой, и карлик О’Брайен, и железный сухарь Гопкинс были одинаково мне чужды. Их возмутила бы, если не рассмешила, великая страсть, поддерживающая меня восемь тяжких лет. Высокие мотивы моей работы могли им показаться лишь подозрительными, результаты ее – ниспровержением основ. Я внутренне съежился, когда Гопкинс кольнул меня страшными глазами, и еле удержался, чтобы не убежать. Я крикнул на себя в душе: «Помни, это твой последний шанс! Ты, кажется, считаешь их скверными людьми? Тебе остается приподлиться к уровню их подлости – проделай это с достоинством!»
Я сел в кресло и закинул ногу за ногу.
– Скажите, джентльмены, – промямлил я, – кто из вас Эдельвейс, а кто – братья?
Мак-Клой и О’Брайен разом ответили:
– Эдельвейс – это я.
Гопкинс хмуро добавил:
– А братья – я. Почему вас это интересует?
– Как бы вам объяснить? М-м!.. Я предпочитаю иметь дело с солидными людьми. Фирма «Эдельвейс и братья», конечно, всемирно… Короче, я не желал бы, чтобы мое открытие попало в недружественные руки.
Я значительно сжал губы и холодно посмотрел на них. Мак-Клой ударил кулаком по столу и захохотал.