Хрустальный грот. Полые холмы
Шрифт:
— Агвизеля. Король что-нибудь говорил тебе о них?
Он покачал головой.
— Мы беседовали все больше о прошлом. Он, конечно, за эти годы получал обо мне известия от тебя и от Эктора, а я… — Он засмеялся. — Едва ли еще какой-нибудь сын знает так много о своем отце и об отце своего отца, как я. Ты мне столько рассказывал… Но одно дело — рассказы, а другое… Пришлось еще многое узнавать.
И он подробно рассказал мне о часах, проведенных с королем, без всякого сожаления по невозместимому прошлому, а с той спокойной рассудительностью, которая, как я убедился, была неотъемлемой чертой его натуры. Это, думал я, у него не от Утера: такое свойство я замечал за
— Если б я знал, что моя мать жива и так охотно со мной рассталась, мне, ребенку, было бы, наверно, больно. Но вы с Эктором избавили меня в детстве от ненужных страданий, изобразив дело так, будто она умерла: ну а теперь я и сам все понимаю, как, по твоим словам, понимала моя мать: что быть принцем — значит всегда подчиняться необходимости. Она не просто так отдала меня. — Он улыбался, но говорил серьезно. — То, что я сказал тебе раньше, правда. Мне гораздо лучше было жить в Диком лесу, считая себя внебрачным сыном умершей матери и твоим, чем если бы я рос при дворе отца с мыслью, что королева раньше или позже родит другого сына, который займет мое место.
За все годы я ни разу не взглянул на его положение так. Я был ослеплен высшими целями, занят заботами о его безопасности, о будущем страны, о воле богов. Живой мальчик Эмрис, пока он однажды утром не ворвался в мою лесную жизнь, был для меня только символом, как бы новым воплощением моего отца и моим собственным орудием. А потом, когда я узнал и полюбил его, я сознавал только, каким лишениям мы его подвергаем: ведь он такой горячий, такой честолюбивый, так стремится во всем быть лучшим и первым и сердце у него такое щедрое и привязчивое. Напрасно бы я стал говорить себе, что если бы не я, никогда бы не видеть ему своего наследника; меня угнетало неотступное чувство вины за все, что было у него отнято.
Бесспорно, он сознавал свои лишения и страдал. Но и сейчас, в миг полного самообретения, он умел ясно представить себе, каково ему было бы расти принцем при дворе. И я понимал, что он прав. Даже не считая постоянного риска, самая жизнь у короля была бы для него безрадостной, а многие его хорошие качества, не получая выхода и развития, со временем изжили бы себя. Но чтобы облегчить мою душу, слова об этом должны были исходить от него. И теперь, когда я их услышал, они развеяли мое чувство вины, как свежий ветерок разгоняет болотные туманы.
А он опять заговорил об отце.
— Он мне понравился, — сказал он. — Он был хорошим королем в меру своих сил. Живя от него в стороне, я имел возможность слушать, что люди говорят, и вынести свое суждение. Но как отец… Сумели бы мы с ним поладить под одним кровом — это другой разговор. А знакомство с матерью мне еще предстоит. Ей, я полагаю, скоро понадобятся утешения.
Про Моргаузу он помянул только один раз, мельком.
— Говорят, она уехала?
— Да, отбыла нынче утром, пока ты находился у короля.
— Ты говорил с ней? Как она приняла твои слова?
— Убиваться не стала, — ответил я, нисколько не погрешив против правды. — Можешь за нее не беспокоиться.
— Это ты велел ей уехать?
— Посоветовал. Как тебе советую не думать об этом впредь. Сейчас пока ничего больше сделать нельзя. Единственное только я предполагаю: поспать. Сегодня был трудный день, и прежде чем он кончится, и тебе, и мне придется еще труднее. А потому, если сможешь, забудь толпу, осаждающую двери, и стражника, стоящего под окном, и давай оба поспим до заката.
И тут он вдруг зевнул, широко, как молодая кошка, и засмеялся:
— Ты не навел на меня чары — для верности? Я вдруг так спать захотел, кажется неделю бы проспал… Ладно, сделаю, как ты велишь, но можно мне послать слугу к Бедуиру?
О Моргаузе он больше не говорил и, я думаю, за сборами и последними приготовлениями к пиру и впрямь забыл о ней. Во всяком случае, давешнее сокрушенное выражение окончательно исчезло с его лица, ничто не омрачало более его душу, угрызения и дурные предчувствия отскочили от его юного деятельного существа, словно капли воды от раскаленного металла. Даже если бы он и догадывался, как я, о том, какое будущее его ждет — еще более великое, чем он мог себе представить, и под конец более ужасное, — все равно едва ли от этого потускнела бы его радость. Четырнадцатилетнему смерть в сорок лет представляется бесконечно далекой.
Час спустя после захода солнца нас пришли пригласить в пиршественную залу.
8
В зале собралось множество гостей. А в коридорах если и раньше было людно, то теперь, после того как трубы провозгласили начало пиршества, началась настоящая давка; казалось, еще немного — и даже эти прочные, римской постройки стены выпучатся и рухнут под нажимом возбужденной толпы. Ибо распространился слух, быстрый, как лесной пожар, что это будет не обычный пир по случаю победы, и в Лугуваллиум съехались люди за тридцать миль в округе, желая присутствовать при великом событии.
В толпе нельзя было различить, кто сопровождает какого-то лорда из числа приглашенных в главную залу, где пировал сам король. На пиршествах такого рода оружие полагается оставлять при входе, и вскоре передняя комната стала похожа на уголок Дикого леса — такая в ней образовалась чаща из пик, копий и мечей, отнятых у входящих. Сверх этого стража ничего не могла сделать и лишь обшаривала взглядами каждого прибывающего гостя, чтобы удостовериться, что при нем не осталось иного оружия, кроме ножа или кинжала, которым он будет резать пищу.
К тому времени, когда гости расселись у столов, небо за окнами померкло и запылали факелы. Вечер был теплый, и от чадного факельного огня, от еды, вина и шумных речей в зале скоро сделалось удушающе жарко, и я с беспокойством поглядывал на короля. Он казался оживлен, но лицо заливал нездоровый румянец, и кожа на скулах словно остекленела и просвечивала, как случалось мне видеть и прежде у людей, чьи силы исчерпаны до последнего предела. Однако он прекрасно держался, любезно и весело разговаривал с Артуром, сидевшим от него по правую руку, и с другими, кто окружал его за столом, и лишь по временам вдруг смолкал и уносился мыслями куда-то, но, тут же встрепенувшись, вновь приходил в себя. Раз он спросил меня — я сидел от него слева, — не знаю ли я, отчего к нему сегодня не приходила Моргауза. Спросил без тревоги и даже без особого интереса: ясно было, что о ее отъезде он ничего не слышал. Я ответил, что ей захотелось съездить к сестре в Йорк, и, так как король был занят, я сам дал ей разрешение покинуть двор и назначил ей провожатых. К этому я поторопился добавить, что ему нет нужды беспокоиться о своем здоровье, раз я нахожусь рядом и сам смогу за ним смотреть. Он кивнул и поблагодарил, но так, словно в моей помощи уже не было больше нужды.