Художественные произведения
Шрифт:
Но вот отходит обедня, народ выходит из церкви, начинаются поздравления, собираются в кучки, толки о том и сем, и житейская суета начинается. От обедни все идут домой чай пить, и пьют часов до девяти. Потом купцы едут в город тоже чай пить, а чиновники идут в суды приводить в порядок сработанное в неделю. Дельная часть Замоскворечья отправилась в город: Замоскворечье принимает другой вид. Начинаются приготовления к поздней обедне: франты идут в цирульни завиваться или мучаются перед зеркалом, повязывая галстук; дамы рядятся. Что это у нас за франты за Москвой-рекой, как одеваются; вот уж можно сказать, что со вкусом. У нас никогда по моде не одеваются, это даже считается неблагопристойным. Мода - постоянный, неистощимый предмет насмешек, а солидные люди при виде человека, одетого в современный костюм, покачивают головой с улыбкой сожаления; это значит: человек потерянный. Будь лучше пьяница, да не одевайся по моде. Не только у нас за Москвой-рекой, да и в остальной-то части Москвы не все понимают, что мода есть тот же прогресс, хотя чисто фактический, бессознательный, а все-таки прогресс. А попробуйте убедить в этом, так вас сочтут за вольнодумца и безбожника. А у нас за Москвой-рекой понятия о моде совершенно враждебные. У нас говорят: "С чего это вы взяли, чтобы я стал себя уродовать, - талия чорт знает где; что я за паяц, чтобы стал подражать моде. Надо уметь одеться к лицу, что кому пристало". И одеваются к лицу. В костюмы своего изобретения. Например, зеленый плащ и белая фуражка без козырька или узенький фрак, до бесконечности широкие шаровары и соломенная шляпа. И с какой торжественной улыбкой, с каким гордым взглядом ходит по Замоскворечью человек, одетый к лицу; тогда как в душе человека, который надевает модный фрак или сюртук, совершается драма; он раз пять подходит к зеркалу поглядеть, не смешон ли он; если идет куда, то крадется сторонкой, точно контрабандист; а взгляните на него попристальней, так он переконфузится до смерти. Но об моде когда-нибудь в другой раз, а теперь о празднике. Но виноват, позвольте, надобно что-нибудь сказать о дамских
КУЗЬМА САМСОНЫЧ
(Из найденной рукописи)
Рождение Кузьмы Самсоныча было обильно благими предзнаменованиями. Он родился в середу на масленице, в ту самую минуту, как первый блин, ворча и подпрыгивая на раскаленной сковороде, вылезал из печи. По этому случаю отец Кузьмы Самсоныча сказал новорожденному такое приветствие: будешь ты и толст и богат, да и жить будешь весело, коли угораздило тебя родиться на масленице. В ночь накануне этого дня бабушка Кузьмы Самсоныча видела сон, будто она во пиру была и захмелела очень. И в ту же ночь у кухарки квашня ушла. Все это, по решению семейного совета, предвещало новорожденному изобилие благ земных. И точно, предзнаменования не обманули. Кузя, как русский богатырь, рос и толстел не по дням, а по часам, на радость родителей и удивление Замоскворечья.
Здесь я нелишним считаю сказать нечто о виновниках бытия Кузьмы Самсоныча. Отец его, Самсон Савич, богатый купец, был в большом почете и уважении за Москвой-рекой. Как он сделался богатым, этого решительно никто не знает. Самсон Савич, по замоскворецким преданиям, был простым набойщиком в то время, как начали заводиться у нас ситцевые фабрики; и вот в несколько лет он миллионщик, растолстел, выстроил каменные хоромы, расписал их удивительнейшим образом, ездит на орловских жеребцах и - словом - катается, как сыр в масле. Маменька Кузьмы Самсоныча, то есть супруга Самсона Савича, по имени Акулина, по отчеству Климовна, была взята из-за ткацкого станка из Покровского или Преображенского, уж не помню. В детстве своем она отличалась необыкновенно сильным и звонким голосом и изумительной плотностью тела, чем и прельстила Самсона Савича. Бывало, как выдет она в праздник в хоровод, только и слышно кругом нее: "Господи! Да что ж это за девка здоровенная, словно она на наковальне молотками сколочена". Теперь уж немного таких женщин осталось, как Акулина Климовна.
Кузьма Самсоныч был единственный сын у своих родителей, и потому он безраздельно пользовался всеми плодами родительской нежности. Не было на свете таких булок и ватрушек, которыми бы не питали его. Вот уж можно сказать, что для своего Кузиньки они ничего не жалели. И вырос Кузя среди пирожного и творожного, как телец упитанный. Физическое воспитание было кончено, надобно было подумать о нравственном. И думали-думали долго, года два, наконец положили поручить воспитание его дьячку того прихода, в котором жили. Этот дьячок занимался за Москвой-рекой первоначальным образованием юношества; он был человек пожилой, солидный, ходил с косой, в длиннополом сюртуке и в шляпе с широкими полями, в руках носил толстую суковатую палку. А чтобы наука пошла впрок малолетнему, присудили на семейном совете отслужить в день пророка Наума {1-го декабря. Наше простонародие, осмысля по-своему имя пророка (наводит на ум), с этого дня начинает ученье малых ребят. (Прим. А. Н. Островского.)} молебен и с того же дня начать азы. К тому же времени Максимке велено было выточить из лучинки указку, а он был художник на эти вещи. Максимка был сирота, дальний родственник Тупорыловых, и жил у них для посылок и для разного домашнего обиходу. С самых ранних лет предоставленный себе самому и судьбе, Максимка рос в чужой семье. Не было человека в доме, от хозяина до последней кухарки, который не щелкнул бы Максимку хоть один раз в день под предлогом нравоучения; дескать, для твоей же, дурак, пользы, после сам благодарить будешь, что тебя, дурака, уму-разуму учили. Хозяин, имея в виду сделать из Максимки для себя конторщика, отдал его сначала в приходское училище, а потом в уездное. И умудрил же бог этого Максимку. В уездном училище он был первым учеником; первым шалуном был между товарищами, то есть во всяком деле коноводом и зачинщиком; знал все породы голубей, никто лучше его не умел пустить змея с трещоткой. Деятельность его была изумительна, он не знал ни минуты покоя: то в училище, то в город, то на соседний пустырь в бабки поиграть с приятелями, то на Москву-реку рыбу ловить, то где-нибудь свадьбу смотреть, а то где-нибудь случится за Москвой-рекой храмовой праздник, так ему нужно поспеть и к всенощной и к обедне, по-; тому что ни один приход не обходится без мальчиков, которые добровольно прислуживают при богослужении, а ему все эти мальчики за Москвой-рекой были короткие приятели. И нельзя же ему было не побывать у них на празднике и не пособить им. В своем приходе он с приличной важностью ходит с кружкой по церкви за старостой, то раздувает кадило, то вдруг бросится на колокольню перезваниваться, и все это живо и аккуратно. Пойдут ли зимние праздники, рождество например, опять для него работа. Сначала возьмет себе в адъютанты двух или трех мальчишек и пойдет по знакомым купцам Христа славить. Взойдут в дом, прямо к образам, запоют - Христос рождается, - а потом станет рацею сказывать. Какие рацеи сказывал! Как говорил! С чувством, с декламацией! Потом на святках наряжаться станет, то медведем, то гусем, а то заломит шапку на сторону, привесит кузовок и запоет:
Ах, патока, патока!
Пришел дядюшка Ераст,
Он плясать очень горазд! и прочее
Либо оденется степным мужиком, сделает из лычек себе бороду, подпояшется туго-претуго, приложит руку к щеке и затянет, ломая язык, на степной манер:
Сидит моя женка,
Ровно перепелка.
Я за то ее люблю,
За то поцитаю,
Што цопорно ходит.
Хорошо гуляет.
Либо:
Зима, зимушка, зима,
Стюдяна больно была, - и прочее
А как плясал! Все русские пляски знал. Все песни, все поговорки и пословицы. На всякий спрос у него был бойкий ответ. Максимка за словом в карман не полезет, говорили в доме. Он был наделен от природы здоровьем сверхъестественным; перемены температуры не имели на него никакого влияния. Он это доказывал самым ощутительным образом; например, в трескучие морозы выскакивал из горячей бани и валялся в снегу. Падал и с качелей, и с яблонь, и с голубятни, и с колокольни, и оставался невредим. И никого он в доме не боялся, и ничем его нельзя было удивить. Он каким-то чутьем понимал самые тонкие отношения между лицами того семейства, в котором жил; он очень хорошо подмечал
Наконец день пророка Наума приближался, азбука была куплена; Максимка выточил указку; все было готово, оставалось приступить к науке. Для первого урока дьячок был приглашен на дом. Тут составилась трогательная картина: помолившись богу, усадили Кузиньку за стол и дали в руки указку, причем Кузя так горько и жалостно плакал, что возбудил сострадание во всех окружающих; посадивши верхом на нос очки, которых каждое стекло было немного меньше каретного колеса, поместился подле Кузи дьячок, кругом стола обступили мать, бабушка и Максимка, из дверей выглядывали домочадцы. Так началось ученье Кузиньки. Продолжалось оно не так торжественно. Каждое утро Кузя, надев сумку, наполненную книгами и булками, ходил к дьячку в сопровождении Максимки. Так ходил он ровно два года; а через два года кончил курс ученья, преподаваемого дьячком, то есть выучил азбуку, что называется от доски до доски, потом прочел часослов, а наконец, псалтырь; тем и дело кончилось. Азбука, которую Кузя выучил наизусть и с которой замоскворецкое юношество обыкновенно начинает свое образование, книга очень замечательная и за Москвой-рекой в большом почете; потому я нелишним считаю рассказать ее содержание. Сначала в этой азбуке буквы разных форм и размеров, потом всевозможные склады, потом целые слова; далее необходимые для жизни правила - как то: будь благочестив, уповай на бога, люби его всем сердцем; далее четыре стихии, пять чувств и наконец: "Помни последняя твоя - смерть, суд и геенну огненную". По окончании этого курса образования родители стали заботиться о дальнейшем образовании Кузиньки. И для этого нашелся человек.
По замоскворецким улицам ходил молодой человек. Ходил он степенно, мерным шагом, повеся голову и нахмурив брови, отчего лицо его принимало какое-то грозно задумчивое выражение. Его звали за Москвой-рекой ученым. Он и точно занимался уроками; но в учености его еще более убеждала его физиономия и одежда. Он ходил в очках, носил длинные волосы, только очень странно их причесывал, напомадивши чем-то. Он устраивал их на каждом виске в виде локона, а на лбу делал хохол, или а ля кок, как говорят у нас за Москвой-рекой. Прическу эту вы можете видеть почти у каждой цирульни на вывеске, а также на модных картинках журналов двадцатых годов. Сверх партикулярного платья этот ученый носил гимназическую шинель, воротник которой отворачивал наподобие штатской. Звали его Петр Иваныч Смирнов. Сделался он замоскворецким ученым следующим образом: смолоду он был отдан родителями в гимназию, но, дошедши в восемь лет только до пятого класса, он был исключен за неспособность. Странный был человек этот Петр Иваныч; поглядеть на него, так малый хоть куда: и видный, и, как кажется, неглупый, а придет в гимназию, так никуда не годится, просто дрянь. Посмотрите на него, когда он дома: вы увидите мужчину лет двадцати, который сидит, задумавшись, над тетрадью, в этой тетради собрано множество разного рода стихотворений, от од Ломоносова до водевильных куплетов; вдруг он начинает их читать с жаром и трагической декламацией либо сам примется писать стихи или повесть и напишет нисколько не хуже известного нашего автора [нрзбр.], однако и не лучше. Зато посмотрите на него в гимназии: он сидит на последней лавке в самом углу подле печки, устроив лицо и всю фигуру свою самым робким и бессмысленным образом. Он никак не может совладать ни с алгеброй, ни с логикой, ни с правописанием, ни с новыми языками, тогда как какой-нибудь двенадцатилетний мальчишка, который играет дома в бабки или ездит верхом на палочке, постигает одним взглядом, без всякого труда, и алгебру, и все премудрости гимназические, и учится бойко, как будто шутя - на удивление учителей и всего начальства. Это какая-то штука, которой я вам объяснить не умею. А есть такие люди. Ей-богу, есть. В восемь лет Смирнов не выучился ничему в гимназии, кроме греческих спряжений, которые он знал в совершенстве. На девятый год его исключили, тут-то он и сделался ученым. Он думал так: "Если я в восемь лет не выучился сам учиться, так нагляделся по крайней мере, как других учат". И стал он учить ребят за Москвой-рекой; это ему посчастливилось, уроков у него было много, и прослыл он ученым, иначе его и не звали за Москвой-рекой. Репутация его была составлена. Только барышни замоскворецкие подсмеивались над ним из-за коленкоровых занавесочек, когда он, наморщив брови, с учительской важностью проходил по улице. Эти барышни распустили про него молву, будто он доискивается, на чем свет стоит. Такие проказницы! А уж какие насмешницы, не приведи господи!
Для дальнейшего образования Кузиньки пригласили Смирнова. Он обязался его учить священной истории, первым правилам арифметики и русской грамматике и взял за это рубль ассигнациями за урок. С приличной важностью принялся наш ученый за свое дело; он перенял все приемы у своих учителей, чем много выигрывал в купеческих домах, Он очень любил давать уроки при большом обществе, особенно когда соберутся пожилые женщины. С таинственной важностью рассказывал он тут, каким трудным наукам их учили в гимназии и какие большие уроки задавали. Купчихи только ахали: "Господи, дескать, каких-каких наук нет на свете". И выучил Кузю учитель священной истории и арифметике, а грамматике по непредвиденным обстоятельствам не успел. (Об этом после Кузя, когда сбирался писать драму, очень жалел, да уж было поздно.) Обстоятельство, которое помешало Кузе выучиться грамматике, было следующего роду. Маменька Кузи после обеда имела обыкновение наливать из стоящей на окне бутыли в чайник какой-то влаги, а из чайника наливала она в чашку и, присутствуя при уроке Кузи, очень часто к ней прикладывалась. Учитель, как человек любознательный, пожелал испробовать этот напиток, Акулина Климовна охотно позволила. Ученый попробовал, и напиток этот ему очень понравился. Уроки пошли веселее и занимательнее. Только вот странная вещь: к концу каждого урока между учителем и Акулиной Климовной начиналось какое-то очень фамильярное обращение. Это в доме заметили, и кончилось тем, что ученого прогнали, а Кузя остался без грамматики. Тут Кузя узнал свободу. "Будет учиться, - сказал Самсон Савич, - ну его к лешему, это ученье, давай, Кузя, в город ездить, пора привыкать". И начал возить с собой по утрам Кузю в город, а по вечерам Кузя, под руководством Максимки, испытывал всю прелесть путешествия по заборам и крышам.
Теперь поговорим об Кузе, потому что теперь только начал развиваться его природный характер. Время ученья в истории его жизни было каким-то эпизодом, который никак не вяжется с целым. Кузя был очень бойкий мальчик и очень красивой наружности. У него были темнорусые волосы, карие глаза, только нос немножко портил, будь этот нос подлиннее, был бы совсем другой вид; вообще физиономия его была как будто не кончена. Таков был и характер Кузи, энергический, когда он затевал что-нибудь, и слабый в исполнении, любознательный, но боящийся труда, сопряженного с наукой. С таким характером Кузя, естественно, должен был находиться под влиянием двух сил: одна сила внутренняя, движущая вперед, другая сила внешняя, замоскворецкая, сила косности, онемелости, так сказать стреноживающая человека. Я не без основания назвал эту силу замоскворецкой: там, за Москвой-рекой, ее царство, там ее трон. Она-то загоняет человека в каменный дом и запирает за ним железные ворота, она одевает человека ваточным халатом, она ставит от злого духа крест на воротах, а от злых людей пускает собак по двору. Она расставляет бутыли по окнам, закупает годовые пропорции рыбы, меду, капусты и солит впрок солонину. Она утучняет человека и заботливой рукой отгоняет ото лба его всякую тревожную мысль, так точно, как мать отгоняет мух от заснувшего ребенка. Она обманщица, она всегда прикидывается "семейным счастием", и неопытный человек не скоро узнает ее и, пожалуй {В рукописи: пожалует.}, позавидует ей. Она изменница: она холит, холит человека, да вдруг так пристукнет, что тот и перекреститься не успеет. Еще была одна черта в характере Кузи - это стремление к самоулучшению; но в этом стремлении ему не на что было опереться. Мы видели, как он был образован, а с таким образованием часто кажется лучшим то, что только ново, а совсем не хорошо. При таких обстоятельствах Кузя всегда находился под чужим влиянием: он не надеялся на себя и искал руководителя. Иногда он попадал удачно на человека, а иногда ошибался. Хотя какой-то инстинкт вел его всегда прогрессивно, от одного влияния к другому, лучшему, но выбраться из-под этой опеки он никогда не мог. Много было преград ему на пути к улучшению себя, к очеловечению: и лень, и необразованность, и Замоскворечье с своей притягательной силой. Как он боролся с своими врагами и кто победил, мы увидим из его жизни.
Когда прогнали учителя, Кузе было четырнадцать лет, а Максимке лет пятнадцать. С этого дня Кузя совершенно подчинился Максимке. Максимка посвятил Кузю во все свои таинства, ввел его в свое общество. Кузя со всем ребяческим восторгом бросился вслед за Максимкой во все шалости. Они вдвоем выделывали такие проказы, что удивляли весь околодок. Они изобрели машину доставать из чужого сада яблоки. Ловили чужих голубей, а чтобы приучить их к себе, подстригали им крылья. Пока отрастали у бедного голубя крылья, он привыкал к своему новому жилищу и уж после не расставался с ним. Они ставили для птиц западни и скворечники. Но Кузя как-то не удовлетворялся этим; ему хотелось завести у себя все эти затеи в большем размере. Они составляли с Максимкой разные планы и проекты, что и как завести у себя. Но для осуществления этих планов требовались деньги, а их ни у Кузи, ни у Максимки не было. Впрочем, и это препятствие скоро устранилось. Однажды Максимка притащил под полой пару козырных и докладывал Кузе, что за голубей просят целковый, что это очень дешево и упускать случая не надобно. Кузя отвечал, что у него нет ни копейки. Тут Максимка отвел его в сторону и пошептал ему что-то на ухо. После этого Кузя куда-то сбегал, и голуби были куплены. Потом недели через две из этой пары расплодилось у них пар до ста; как они расплодились, знал только Кузя да Максимка. С этих пор они нашли средство приводить все свои затеи, чего бы они ни стоили, в действительность. Целое лето провели они в таких невинных удовольствиях и достигли совершенства. Турманы их одноплёкие взлетали выше всех голубей замоскворецких и едва заметными серебряными точками чертили круги на голубом небе. Покажется ли на горизонте громовая туча и поплывет на Замоскворечье, из рук Кузи вырывается бумажный змей, взвивается высоко-высоко, уставляет на тучу свои нарисованные глаза и, извивая кольцами хвост свой, страшно ворчит на нее, как будто он хочет испугать тучу и заставить ее воротиться назад.