Художник и общественная борьба (статьи, заметки, стихи)
Шрифт:
Не успел оборваться, когда из самого темного угла
Послышался голос: "А знает ли кто твои стихи
Наизусть? И те, кто знает,
Уцелеют ли они?" "Это забытые,
Тихо сказал Данте,
Уничтожили не только их, их творения - также".
Смех оборвался. Никто не смел даже переглянуться.
Пришелец
Побледнел.
О НЕМЕЦКОЙ РЕВОЛЮЦИОННОЙ ДРАМАТУРГИИ
За полтора десятилетия, прошедшие после мировой войны, немецкая драматургия пережила известный подъем. Она стала рупором тех глубоко недовольных слоев, которые испытывали все большие сомнения в способности и возможности господствующего класса устранить чудовищную нищету. Немецкая революционная драматургия стремилась рассказать правду о положении дел в стране. Империалистическую войну, которая обошлась
Развитие революционного немецкого театра и немецкой революционной драматургии было прервано фашизмом. Театр Пискатора, воспитавший целое поколение драматургов, подвергся методичному разрушению, а театр на Шиффбауэрдамм, объединивший в единый ансамбль таких талантливых актеров, как Оскар Гомолка, Лотта Ленья, Петер Лорре, Карола Неер и Елена Вайгель, прекратил свое существование. Народный же театр, хотя он и утратил после ухода Пискатора свою политическую направленность, некоторое время еще оставался первоклассным театром, но затем попал в руки беспринципных рутинеров. Преодолевая большие цензурные и финансовые трудности, более мелкие группы продолжали бороться с усиливавшейся реакцией.
Инсценировка повести Горького "Мать" учила нелегальной революционной борьбе, печатанью листовок, нелегальной работе в тюремных условиях, умению скрытно противоборствовать духу милитаризма. Исполнительницу роли матери, Елену Вайгель, буржуазная печать за ее редкий талант вынуждена была признать величайшей немецкой актрисой, но на спектаклях с каждым днем присутствовало все больше чиновников полиции, и кончилось все тем, что Елену Вайгель прямо со сцены увезли в тюрьму. Для великой революционной актрисы это было, конечно, высшим признанием со стороны буржуазного государства, но ее творческой деятельности, увы, пришел конец! Революционные театральные и агитпроповские коллективы, как, например, труппа, возглавляемая выдающимся режиссером Максимом Валентином, и пролетарские певческие общества ожесточенно боролись. Театральные деятели, поставившие в Средней Германии пьесу "Мероприятие", музыку к которой написал Ганс Эйслер, были арестованы. Процесс над "виновными", к коим вскоре были причислены автор и композитор, начался в имперском суде. Затем к власти пришел оголтелый фашизм. Одни актеры и режиссеры угодили в тюрьму, другие эмигрировали.
В то время как немецкий революционный театр временно был подавлен фашизмом, революционная драматургия благодаря меньшей уязвимости сумела продолжить свою деятельность. В своем творчестве она перекликается с советским театром, в наши дни самым прогрессивным, в высшей степени живым и открытым для всего нового. Общественные, революционные задачи драматургии и ее ответственность перед революцией еще более возросли.
1935
ОПАСЕНИЯ
Случайно я наткнулся на книгу одного французского ученого, в которой он доказывает, что массовые психозы имеют _микробоподобного_ возбудителя: это заразная болезнь.
Я не мог судить, насколько безошибочны его доказательства, но мысль, что он может быть прав, преследовала меня весь день. Не хочу хвастаться, но с первой же минуты я понял, как это было бы ужасно.
И с самого первого момента особенный ужас внушала мне мысль, что во время одной из таких эпидемий я мог бы остаться незараженным.
Это вполне возможно; по моим сведениям, нет ни одной заразной болезни, которая поражала бы всех людей без исключения. Даже чума щадит некоторых.
Известные признаки в настоящем и воспоминания прошлого заставляют меня опасаться, что при определенных обстоятельствах я оказался бы невосприимчив. Даже во время мировой войны, в возрасте не старше шестнадцати лет, окруженный одержимыми, я был не в состоянии разделить всеобщее воодушевление. При этом моим идеалом был Наполеон I; я изучал его битвы и битвы Фридриха II в течение нескольких лет и с восторгом. У меня не было недостатка в фантазии - по крайней мере в фантазии заурядного человека мне отказать нельзя, - и я не отличался особенным миролюбием. И тем не менее я оставался холодным пред этими бушующими волнами! Должно быть, я невосприимчив. Но это ужасно.
Предположим, снова возникнет один из массовых психозов, хорошо знакомых нам по истории, к примеру, что-нибудь вроде охоты за ведьмами. Разумеется, я не смогу помешать людям мучить и сжигать абсолютно невинных, но в противоположность всем остальным, кто, будучи убежден в необходимости этих действий, со сверкающими глазами глядит на аутодафе, я стоял бы во взбесившейся толпе без малейшего воодушевления, испытывая разве что отвращение. Уже античность считала одним из главных преимуществ счастливого человека неспособность к состраданию. Как же я, невосприимчивый к всеобщему бешенству, смогу удержаться от разрушительного сочувствия? Никто не смог бы удержаться от сочувствия; оставаясь совершенно трезвым, следовательно, понимая, что ты творишь, нельзя участвовать в подобных злодеяниях.
Ну, а что будет, если я не приму участия? Не говоря уже о презрительной холодности моих ближайших родственников, которые будут глазеть на меня, как на типа, не способного по-настоящему повеселиться, будут стыдиться меня за то, что я не настолько проникся верой, чтобы притащить полено для костра, что будет, если я, лишившись спасительных инстинктов и полагаясь только на свой разум, выдам себя полиции? Как инаковерующего, который, значит, может быть только неверующим? Как критикана и государственного преступника?
Но может вспыхнуть еще и внезапный психоз типа "явление мессии". Тогда идол проходит через толпу, которая, ликуя, склоняется пред ним, и снова стою я, невосприимчивый к суматохе, неспособный распознать божественные черты и, еще чего доброго, путая их с чертами самодовольного мещанина! Несчастный, я слышу не опьяняющий звук голоса, а содержание речи. И все-таки я тоже должен, разумеется, шаркать ножкой, но только со зрячими глазами, а значит, унижая себя гораздо глубже, чем остальные. Конечно, я мог бы попытаться убежать, услышав, что где-то вынырнул великий человек. Но и в этом случае я не мог бы рассчитывать на то воодушевление, которое овладевает людьми, когда они во имя справедливости или из чувства собственного достоинства готовы претерпевать любые неудобства: для этого тоже нужен микроб, который со мной ничего не может поделать. Я, следовательно, чувствовал бы только неудобства изменчивого неистовства толпы.
Удивительно, что массовые психозы, во время которых люди готовы вредить другим, встречаются не намного чаще, чем психозы, во время которых, не моргнув глазом, люди вредят сами себе. Я говорю о войнах.
Мое отрицательное отношение к происходящему, разумеется, не спасло бы меня от необходимости маршировать со всеми вместе. Но иначе, чем все остальные, я смотрел бы на человека, на которого должен броситься со штыком: к сожалению, я видел бы в нем не врага, а просто бедного парня. Мне было бы невозможно поверить, что он намерен... отобрать у меня какие-то рудники или угольные шахты, хотя бы потому, что сам я ничем таким не владею.
Надевши противогаз, будучи полностью свободен от благотворного патриотизма, я, пожалуй, думал бы о том, что мне еще в мирное время навязывали бросовый товар. Я сомневался бы в бескорыстии тех, кто зарабатывает на поставках для войны, сомневался бы в чувстве ответственности государственных деятелей и генералов, которые, организуя, как то от них требуется, побоища, не находят свободного времени участвовать в них лично.
С какой завистью смотрел бы я на всех, кто, повиснув на проволочных заграждениях, под воздействием микробов твердо верит, что это необходимо и неизбежно.