Хвост павлина
Шрифт:
Мой друг физиолог едва не налетает на столб, который, воспользовавшись темнотой, каким-то образом выбежал на середину дороги. После этого мы все молчим, общими силами стараясь не сбиться с курса.
Я думаю об этой стране, о которой прежде знал только по книгам. О стране гордых рыцарей, воевавших от моря до моря. Но рыцари ушли, оставив в музеях свои доспехи, а по музеям ходить не хочется — слишком уж там все мертво.
Я не бываю в музеях. Я просто хожу по этой земле, дышу этим воздухом. Иногда забредаю в пустые костелы, до того величественные, что хочется
Меня занимают названия. Кафе «Под орлом», парикмахерская «Фигаро» — в честь знаменитого цирюльника из Севильи, клуб Тринадцати муз. Почему тринадцати? На этот вопрос никто не может ответить. Ну, девять официальных, плюс музы кино, живописи, архитектуры. А тринадцатая? Возможно, это и есть муза туризма, муза дальних странствий, как ее принято называть?
— Прошем пана, цо то ест за брама?
— Брама портова, — подбираю я польские слова, вместо того, чтоб поговорить по-русски с русским человеком.
Всюду туристы. Они ходят за экскурсоводом, как дети за фребеличкой, то разбредаясь по сторонам, то опять собираясь в кучу. Они слушают и, плохо понимая язык, пытаются уловить интонацию. Вот этот замок, судя по интонации, относится к пятнадцатому веку, а этот — к четырнадцатому…
В Мендзиздрое босой швед заедает пиво буханкой хлеба. Он очень общителен, но не знает польского языка. И тогда, чтоб как-то наладить контакт, швед поет для поляков на французском языке русскую песню «Я люблю тебя, жизнь».
Варшава…
Между Дворцом культуры и науки и остальным городом на первый взгляд нет ничего общего, но на самом деле между ними существует определенная связь: с башня Дворца видна вся Варшава — со всей Варшавы видна башня Дворца.
Я не поднимался на эту башню, чтобы посмотреть на Варшаву сверху, — мне кажется, что любой взгляд сверху искажает действительность. Я смотрел на Варшаву с улиц, и дома не заслоняли мне города, потому что и они ведь были Варшавой. И колонна Зигмунта была Варшавой. И киоски «Ruch» были Варшавой.
Памятник героям гетто закрыт на ремонт. Он окружен решеткой лесов, и герои словно бы рвутся выйти из-за решетки, чтобы напомнить о себе живым.
Памятники нуждаются в ремонте. Памятники смертны, как люди. И что было бы с памятниками, если бы их не поддерживала бессмертная память людей?
Фредерик Шопен. Он сидит свободно, и даже камень не сковывает его. Огромный, но совсем не величественный. Лысый толстяк с портфелем величественный, но далеко не огромный — фотографируется на фоне Шопена, вернее, внизу, у пьедестала, с трудом доставая до ног. Небольшие люди должны бы иметь при себе постаменты.
— Скоро Быдгощ, — говорит мой друг, — там и заправимся.
Пан Пратхавец спешит на службу. Он работает у Тритона, который совсем не разбирается в делах, и за него разбирается в делах пан Пратхавец. Но он старается делать вид, что не очень разбирается, во всяком случае — хуже пана Тритона. Иначе можно потерять место, а кто тогда будет содержать Гирудину? Конечно, Гирудину найдется кому содержать, но хотелось бы, чтобы это был он, пан Пратхавец.
— Ну, что там у нас в болоте? — спрашивает его Тритон, плохо разбираясь в делах.
— В болоте как в болоте, — отвечает пан Пратхавец, хорошо разбираясь в делах.
— А как вам понравилась моя идея? — спрашивает Тритон, имея в виду идею пана Пратхавца.
— Очень понравилась, — отвечает пан Пратхавец, имея в виду то же самое.
Потом он садится и начинает служить.
Он пишет письма, которые подпишет потом Тритон, и сочиняет указания, которые получит потом от Тритона. А в перерыве между письмами и указаниями он вспоминает город Краков, в котором его принимали в Королевском дворце. Кажется, он приехал туда на белом коне. На белом или на каком-то другом? Теперь уже трудно припомнить…
История — моя поздняя любовь, в школе мы с ней не понимали друг друга. Я не выносил этих деятелей, которых нужно запоминать вместе с датами рождения и смерти, а также значением, которое они имели для последующих деятелей. Может быть, человек, который не имеет еще своего прошлого, не способен вообще думать о прошлом?
Теперь я люблю прошлое. Прошлое — это будущее, которое уже позади. Это пройденный материал, который надо всегда повторять, чтобы правильно усваивать новое. Краков — это история. Освенцим — это история. На старом еврейском кладбище в Кракове стоит большая стена, сложенная из осколков разрушенных гитлеровцами надгробий. На каждом осколке — обрывки слов: память умершим и поруганным. Кому полслова, кому одна буква… Эта стена тоже история…
Щецин. Польский город, который долго принадлежал Пруссии. Метрового роста слова: МЫ СЮДА НЕ ПРИШЛИ, МЫ СЮДА ВЕРНУЛИСЬ. В Щецине мне показали дом, в котором жила принцесса Ангальт-Цербстская — до того, как стала русской царицей Екатериной II.
Новый Старый город, построенный на месте разрушенного в войну Старого города. Никто не даст ему его лет, от него веет действительной стариной, которая в данном случае предпочтительней молодости. Потому что старина это история…
Быдгощ давно позади, ночь позади — она сошла на какой-то там станции. И сразу стало видней — и смотреть, и думать…
— А все же этот Пратхавец никчемный тип. И Гирудина его вздорная баба…
— Ну что вы, как можно так говорить? Вы совсем не знаете пана Пратхавца!
Пан Пратхавец — это рыцарь на белом коне. Он воевал за свою страну, защищая ее от иглокожих и двоякодышащих. А потом пришли рептилии, которые задумали всех превратить в пресмыкающихся. Они опутали землю колючей проволокой, и пан Пратхавец оказался с той, внутренней, стороны. Но он все равно боролся.
Сейчас он далеко и, наверно, тоскует по своей стране, по своему любимому городу Кракову. Он вспоминает, как бродил по его улицам, когда все уже спали, а он не хотел уснуть, потому что для этого нужно было закрыть глаза — а как закрыть глаза перед такой красотой? Может быть, сейчас в той, чужой стороне он затевает войну с хищными иглокожими, может, спасает беззащитных моллюсков, которые сами не могут за себя постоять?