И ад следовал за ним
Шрифт:
С понятным намерением вымыть руки я ткнулся в туалет, но тот оказался наглухо закрытым. Пабликан, заметив мои робкие телодвижения (возможно, и бедрами), безмолвно протянул похожую на кочергу обувную ложку, к которой был привязан ключ. Ну и ну! С таким безобразием в свободной стране я до сих пор не сталкивался. Видимо, грозная масса туристов с раздутыми мочевыми пузырями вынудила начальство принять, как говорится, надлежащие меры. А ведь в былые времена тут бушевал либерализм, и хомо сапиенсы прямо бросались в сифилисный сортир, даже не подумав в оправдание заказать кружку пива.
Да и вообще не к лучшему изменился папаша Лондон. Модернистские уродства вроде стеклянных коробок, [2] «чертова колеса» для дураков, [3] обозревавших Лондон с птичьего полета (оно чем-то напоминало аналогичное сооружение в Парке культуры имени Буревестника), новые мосты, готовые вот-вот рухнуть в серые воды Темзы.
Все
2
И во всем виноват прощелыга Ле Корбюзье, который чуть не разрушил Кремль ради своих уродств, которые, увы, ныне охватили весь мир.
3
«Дурак» по-турецки означает «стой», и это весьма важно для читателя, не знающего турецкого.
Кто знает, вдруг наступят времена, когда и камера, где томился скромный Алекс Уилки, станет достопримечательностью, как стала ею вывезенная из Мекленбурга и установленная на Темзе в Гринвиче грозная подлодка, в которой устроили ресторацию. Последнее было особенно обидно, хотя я давно пережил развал Мекленбурга, содеянный секретутом обкома губернии, перелицованной после Великой Мекленбургской Бучи в оную памяти Яшки, точнее Янкеля Аптекмана, первого председателя ВЦИК (забавно, словно кто-то цыкнул или сикнул).
Вот уже три дня я, говоря жутко высокопарным языком, жадно вдыхал воздух свободы и совершенно забыл, что был схвачен полицией на яхте и осужден самым гуманным в мире судом за убийство некоего беспачпортного бродяги с выдающейся челюстью. Свою вину я признал, правда, отрицал знакомство с жертвой, залезшим на мою яхту.
Попытки обвинителя пришить мне шпионские дела потерпели сокрушительное фиаско: свидетели отсутствовали, сам я молчал, как задумчивая вобла, и только пожимал плечами и делал бровки домиком на манер профурсетки. Хотя мое австралийское происхождение вызывало сомнение, обвинение не смогло раскрутить истинную версию: британские спецслужбы, боясь вляпаться в новое дерьмо (много его было в героической биографии мистера Уилки, аж выше головы), благоразумно умыли руки. В Мекленбурге, к счастью, не нашлось отчаянно светлой головы, которая организовала бы по всему миру демонстрации в мою защиту типа «'свободу Анжеле Дэвис!», что, бесспорно, привело бы к пересмотру дела и припайке мне лишних годков.
С добровольным уходом в отставку бывшего секретута Яшкиной губернии вокруг моей темницы в графстве Чешир, — не помню, какой по счету, — начались некие тайные шелесты и шепоты.
Начальник тюрьмы однажды призвал меня в свой кабинет и, улыбаясь аки Чеширский Кот, стал ласково расспрашивать о жизни, о самочувствии, о планах на случай амнистии, о желании создать тюремные мемуары, о претензиях и пожеланиях. Намек английский я усек, хотя и бровью не повел, немного помычал и сказал, что соскучился по кенгуру, коалам и особенно по яйцам страусов эму, которые я привык есть всмятку по утрам. Отсюда понятное желание покинуть столицу гордого Альбиона (тут я сделал страдальческую гримасу, обозначившую всю горечь отношения к стране, бросившую несчастного австралийца в темницу). Сказал, что мечтаю поселиться в тихом городке на берегу океана, заняться рыбной ловлей и даже, возможно, открыть уютный кабачок, украсив его сетями и фотографиями моих любимых австралийских писателей Питера Малуфа и Анны Гиббс. Их я, естественно, не читал, но прекрасно помнил свою легенду-биографию, в ней присутствовали эти, возможно, одаренные авторы, если, конечно, мои кураторы не вытянули эти фамилии из состава игроков австралийской хоккейной сборной.
В один прекрасный день я снова предстал перед начальником тюрьмы, у которого в кабинете сидел еще один типчик. Хотя никто его не представлял, я нюхом почувствовал представителя спецслужб (каких неизвестно), от них одинаково пованивает загадочной многозначительностью, да и морды у всех напряженно невинны, не зря они трудятся в благотворительных фондах. На этот раз начальничек меня ни о чем не расспрашивал, любезно улыбаясь, протянул мой старый паспорт (в свое время Монастырь разработал процесс его получения столь филигранно, что формально, несмотря на полный провал моей легенды, к нему невозможно было подкопаться — ведь он был выдан на основе абсолютно легального свидетельства о рождении), пересчитал и вернул в свое время изъятые фунты, чеки, что умасливало сердце и порождало мысли о счастливом будущем.
— А как в отношении моего остального имущества? — нагло вопросил я, знавший английскую приверженность частной собственности — священной корове еще со времен Магны Карты. — Я хотел бы получить назад моего попугая! (Я где-то вычитал, что некоторые попугаи живут до ста лет.)
Оба прохиндея улыбнулись, а начальник заметил, что вся моя собственность будет мне
4
Чудесный романс одного эмигранта:
«Мой попугай Флобер… Он все поет „люблю, люблю, люблю“ И плачет по-французски».Стараясь скрыть потрясение внезапным освобождением, я взял деньги и паспорт и уже на следующий день гужевался в отеле «Амбассадорс» недалеко от Юстон-роуд (там меня поразила хохлацкая обслуга, сбежавшая с родины на заработки).
Первым делом я отправился в любимый мужской магазин «Остин Рид», что на Риджент-стрит, и приобрел там пару твидовых пиджаков и фланелевых брюк, рубашек в модную клетку, разноцветных краватов, а заодно дюжину берлингтонских носков и туфли фирмы «Чер-чиз», украшение любого почтенного сквайра. В «Селфри-джиз» на Оксфорд-стрит я влез в парфюмерный отдел и впился носом в пробные флаконы с таким остервенением, что вызвал ажиотаж у продавщиц, по-видимому, заподозривших во мне уличного ворюгу.
О, как изменился мир! Мои излюбленные парфюмы уступили место «Уго Боссу», «Герлену» и «Жанфранко Ферре» (навернулись слезы при воспоминании об ушедшем в Лету «Шипре»). Голова уже помутилась от обилия запахов, и я остановился на туалетной воде «Плохие мальчики», скорее всего, утехе педерастов, теперь уже почти полностью легализованных в свободных и процветающих странах.
…За окном было сумрачно и сыро — причина английского сплина, которым легко заразиться и иностранцу.
Что случится с мастерской мира и ее гордым Лондоном, если обрушить на них снега? Карл Генрихович делал ставку на рабочий класс, который, обнищав и озверев, сбросит с трона монархов, разгонит парламент, порежет всех овец, создаст хаос и построит в нем рай. Карлуша дал маху (одно извинение: он родился в Трире и до конца дней сохранил нежную привязанность к вину, а оно, как известно, в отличие от «Гленливета», отяжеляет фантазию), пролетариат зажирел — тут бы и явиться на свет новому философу с новым откровением. А оно легко приходит на ум и не связано с пресловутой классовой борьбой. Обрушь, о небо, снежок на Лондон, закружи метель, поиграй буран, закрутите снега на Пикадилли и Риджент-стрит! И не надо мировой и иной революции, мгновенно остановятся автомобили и даблдеккеры, и замрет от перегрузки метро. Биржа тут же лопнет, цены на нефть сделают бензин недоступным, канализация прохудится, и улицы упьются желтыми экскрементами. [5] Снег, как мирное оружие революции, — вот великое изобретение гениального Алекса, муторно скучавшего в компании говорливых итальяшек, навинчивающих на вилки спагетти болонезе. [6]
5
Не монолог ли это короля Лира, озверевшего от подлости своих дочерей?
6
От этой пасты гордых болонцев тяжелеет живот и чудится нищета собственной старости. Как у Георгия Иванова:
Бредет старик на рыбный рынок Купить полфунта судака. Блестят мимозы от дождинок, Блестит зеркальная река. Никто его не пожалеет, И не за что его жалеть. Старик скрипучий околеет, Как всем придется околеть…Грянул двадцать первый век — хорошо это или плохо?
Утекающие минуты не сулят ничего хорошего в связи с утеканием, если не считать того, что идиоты называют опытом — обветшалый рюкзак с несбывшимися надеждами, глупостями и подлостями.
Позади лондонская тюрьма, относительно комфортабельная по меркам мекленбургского уголовника, всего лишь в нескольких милях от уютной квартирки Алекса у Хемстед-хита и грандиозной усыпальницы на Хайгейт, где сам Генрихович и маленькие Генриховичи — его адепты — ведут свой подземный диспут по поводу неизбежно светлого будущего. Никогда я не работал над собой так усердно, как в тюрьме. По любым меркам получил сверхакадемическое образование, удивительно, что не призвали в Оксфорд для водружения шапочки и мантии. Даже ходил в созданный по просьбе тюремных меломанов кружок по изучению музыкальных творений Рихарда Вагнера.