И было утро... Воспоминания об отце Александре Мене
Шрифт:
Мы всё больше сближались с Тоней и понимали друг друга без слов. Тот мир, в котором жила Тоня, всё больше привлекал меня, но попытаться проникнуть в него казалось так же невозможно, как невозможно войти в чужой сад, как бы прекрасен он ни был, если тебя не звали. Тоня рассказывала мне, что находила возможным, но не всегда называла вещи своими именами, а часто пользовалась аллегориями. Делала она это из удивительной чуткости и бережного отношения к чужой душе, и я глубоко это ценила. Позже она призналась мне, что боялась нарушить «тончайшее переплетение» — так называла она ту внутреннюю работу, которая протекает, несомненно, под непосредственным водительством свыше.
Однажды Тоня рассказала
Чувствовала ли я? Я чувствовала его везде, весь мир менялся и оживал для меня, как оживает лес в лучах восходящего солнца.
Холодом веет ветер перед наступлением утра, тревожно щебечут птицы в предрассветной мгле…
Тоскует душа человека, пока не засияет в сердце Утренняя Звезда.
«Печаль перед рассветом» — так называли поэты это состояние души…
Тоня уезжала каждое восресенье. Я знала, что она бывает там, где есть «люди, с которыми можно говорить, как с мамой».
Однажды, во время нашего ночного дежурства, Тоня сказала: «Я говорила о тебе. Там тебя помнят». — «Спасибо», — сказала я. Она мало говорила, но всегда просила меня высказаться. «Тогда и мне легче будет, — убеждала она. — Ведь я могу обо всём спросить». Но я не могла говорить. Что-то медленно созревало в душе. Слов не было.
Лишь когда мы расставались в конце лета, я подарила Тоне на память книжку, надписав на ней любимое четверостишие Виктора Гюго:
Зимой мы почти не встречались. Я была загружена работой и занятиями в университете. Тоня — домашними заботами (на её руках осталась семья) и болезнями.
На следующее лето мы встретились в дошкольной колонии, но на этот раз мы работали в разных детских садах. Один раз Тоня пригласила меня к себе в свободный день, и я осталась ночевать у неё. Обстановка комнаты произвела на меня неизгладимое впечатление. Особенно запомнилась мне картина «Благословение детей». Когда я уже легла, увидела, как Тоня подошла к иконам и, осенив себя крестным знамением, прочла краткую молитву. Эта молитва, казалось, пронизала меня насквозь, я всей душой почувствовала ту силу веры, которая возможна только в христианстве. Я никогда не думала, что Бог так близко!
В этом году ночные дежурства я проводила одна, но со мной всегда было Евангелие, которое я читала по ночам, оберегая сон детей.
Не имея возможности часто встречаться с Тоней, которая жила в эти годы уже за городом, я начала писать ей письма.
Не сразу начала получать ответы, но когда они, наконец, стали регулярными, я поражена была той силой чувства и глубиной мысли, с какой они были написаны. Трудно было представить себе, что их писала неопытная больная девушка. Я знала, что она часто подолгу не отвечает на письма, потому что ей надо «поехать посоветоваться», но долго не знала, кто был настоящим автором этих писем. Не скоро я узнала о том, что писал их отец Серафим, а Тоня только переписывала, как бы от себя.
Шли годы. Однажды Тоня сказала мне при свидании: «Знаешь, что мне сказали там о тебе? Мне сказали: «Она прошла половину пути».
Значит, я была не одна в течение всех этих лет, но кто-то незнакомый, с удивительным вниманием и любовью, «как мама», следил за всеми движениями моей души.
В 1931 году я болела тифом и воспалением лёгких. После болезни мне дали путёвку в дом отдыха — в Оптину пустынь. И вот я очутилась в удивительно благодатной атмосфере, в стенах скита, среди оптинских лесов. Об Оптиной я знала только из Достоевского. То обстоятельство, что там был теперь дом отдыха со множеством отдыхающих, не смущало и не отвлекало меня.
Тишина векового соснового леса, аллея, ведущая в скит, цветник при входе в него, домики скита и монастырские стены — все это захватывало, всё говорило об одном, и все остальное становилось неважным, почти нереальным. Целыми днями я бродила по лесу, а рано утром и вечером перед закатом уходила в большой опустевший храм, где находилась столярная мастерская. Когда рабочие уходили, там было пустынно и тихо, только ласточки хлопотали под крышей. Все стены и потолки внутри храма были расписаны удивительными бледно–розовыми тонами, которые, казалось, были взяты непосредственно из красок заката. Невозможно было оторваться от этих чудесных картин. Особенно запомнились мне «Рождество» и «Путь в Эммаус».
По приезде я поделилась своими впечатлениями с Тоней. Та была несколько удивлена тем восторженным настроением, в котором я приехала с Оптиной. «Да, — сказала она, — для тебя это хорошо, но я бы не могла жить там теперь… в доме отдыха, мне было бы тяжело».
В следующем году, весной, моя сестра Л [4] . вышла замуж и летом уехала с мужем на юг. Я переживала трудный период жизни, но ни с кем не делилась своими переживаниями. Неожиданно получила письмо, в котором были следующие строки, явно не принадлежащие Т., так как звучали не как совет подруги: «То, что Л. вышла замуж, ни в коем случае не должно служить тебе примером, это не твоя дорога». Это был ответ человека, который видит далеко вперёд и которому дана сила и власть указывать путь.
4
Л., Леночка — Елена Семёновна Мень, мать Александра. — Ред.
Однажды я писала Тоне о том, как мучительно хотелось мне в юные годы иметь своего ребёнка, и заканчивала печальным, как мне казалось, выводом: «Наверное, я недостойна». — «Так и думай, что недостойна», — был ответ. А в одном из последующих писем о. Серафим писал: «А я понимаю твоё желание иметь и воспитывать ребёнка, как желание покоить в своём сердце Младенца Христа». Эти слова показались мне странными. Однажды я писала в письме, что Христос для меня единственный маяк во мраке жизни. На это о. Серафим ответил: «Наступит время, когда Христос будет не маяком, но Кормчим, направляющим всю твою жизнь».