И эхо летит по горам
Шрифт:
Развернулась лицом к морю.
Я склонился над коробкой, поверх нее посмотрел на спину Талии, на ансамбль валунов вокруг нее, на плети водорослей, застрявшие между них, словно мертвые змеи, на маленький буксир, что болтался вдалеке, на усиливавшийся прилив, налетавший на иззубренный берег и отползавший прочь. Поднял шторку и принялся считать.
Раз… два… три… четыре… пять…
Мы лежим в постели. В телевизоре показывают дуэль двух аккордеонистов, но Джанна выключила звук. Ставни стригут полуденный свет, и он падает полосами на остатки пиццы «Маргарита», что мы заказали в номер. Нам ее доставил высокий тощий человек с безупречно прилизанными черными
Вокруг нас среди мятых простыней — фотографии из моих путешествий последних полутора лет, я показывал их Джанне. Белфаст, Монтевидео, Танжер, Марсель, Лима, Тегеран. Показываю ей снимки общины, к которой я ненадолго подселился в Копенгагене, жил с датчанами-битниками в драных футболках и вязаных шапочках; они создали на территории бывшей воинской части общину с самоуправлением.
А где же ты сам? — спрашивает Джанна. — Тебя нет на фотографиях.
А мне по другую сторону объектива больше нравится, — отвечаю я. Это правда. Я сделал сотни снимков, но меня нет ни на одном. Сдавая пленку в печать, я всегда заказываю два комплекта фотографий. Один оставляю себе, второй отправляю Талии.
Джанна спрашивает, как я финансирую свои поездки, и я объясняю, что оплачиваю их из наследства. Это правда лишь отчасти, потому что наследство это — Талии, не мое. В отличие от Мадалини, которую по очевидным причинам Андреас в своем завещании не упомянул ни разу, Талия в нем была. Она отдала мне половину своих денег. Предполагалось, что я потрачу их на университет.
Восемь… девять… десять…
Джанна приподнимается на локте, тянется ко мне через постель, маленькие груди скользят по моей коже. Добывает пачку сигарет, закуривает. Я встретил Джанну днем раньше на Пьяцца-ди-Спанья. Сидел на каменных ступенях, что соединяют площадь с церковью на холме. Она подошла и что-то сказала по-итальянски. Она смахивала на многих симпатичных, с виду праздных девушек, болтавшихся по римским церквям и пьяццам. Они курили, громко разговаривали и много смеялись. Я покачал головой и переспросил: «Прошу прощенья?» Она улыбнулась: «А!» — и затем по-английски с густым акцентом спросила: «Зажигалка? Сигарета». Я опять покачал головой и ответил — на своем английском с густым акцентом, — что не курю. Она ухмыльнулась. Взгляд у нее сиял и прыгал. Солнце позднего утра встало нимбом вокруг ее лица-брильянта.
Я чуть задремываю и просыпаюсь от ее тычков мне под ребра.
La tua ragazza? — спрашивает она. Обнаружила снимок Талии на пляже — тот самый, что я много лет назад сделал самодельным фотоаппаратом. — Твоя девушка?
Нет, — отвечаю я.
Сестра?
Нет.
La tua cugina? Твоя двоюродная, si?
Качаю головой.
Она изучает снимок, коротко затягиваясь сигаретой.
No, — вдруг говорит она резко и, к моему удивлению, даже сердито. — Questa 'e la tua ragazza! Твоя девушка. Я думаю, ты врун, да!
И тут — я не верю своим глазам — она щелкает зажигалкой и поджигает снимок.
Четырнадцать… пятнадцать… шестнадцать… семнадцать…
Примерно на полпути к автобусной остановке
Гэри сдвигает на затылок кордовскую шляпу, утирает лоб носовым платком. Назад три часа ходу, Маркос, — говорит он.
?Tres horas, h'agale comprende? — вторит ему Альфонсо.
Я знаю.
И все равно пойдешь?
Да.
?Para una foto? — уточняет Альфонсо.
Киваю. Не болтаю — не поймут. Я и сам не уверен, понимаю ли.
Ты ж понимаешь, что заблудишься, — говорит Гэри.
Вероятно.
Раз так, амиго, удачи тебе, — говорит Гэри, подавая руку.
Es un griego loco, — говорит Альфонсо.
Смеюсь. Не впервые называют меня чокнутым греком. Пожимаем друг другу руки. Гэри поправляет лямки вещмешка, и они уходят дальше по тропе вдоль складок горы, закладывают крутой поворот, и Гэри не глядя машет мне еще раз. Я иду обратно — туда, откуда мы пришли. Прихожу в итоге через четыре часа, потому что заблудился, как Гэри и предвещал. Когда добираюсь до нашей стоянки, я совершенно вымотан. Обыскиваю все вокруг, прочесываю кусты, заглядываю под камни, все без толку, а внутри тем временем нарастает ужас. И тут, пока я пытаюсь приготовиться к худшему, замечаю что-то белое в кустах на покатом склоне. Фотография застряла в путанице веток. Выпрастываю ее оттуда, отряхиваю с нее пыль, а глаза у меня наливаются слезами облегчения.
Двадцать три… двадцать четыре… двадцать пять…
В Каракасе сплю под мостом. В Брюсселе — в хостеле. Иногда устраиваю кутеж — снимаю номер в хорошей гостинице, подолгу принимаю горячий душ, бреюсь, ем в банном халате. Смотрю цветное телевидение. Города, дороги, страны, люди, которых я повстречал, — все начинает сливаться. Говорю себе, что ищу что-то. Но все больше мне кажется, что я блуждаю, жду, чтобы со мной что-то произошло — такое, что все изменит, к чему вела вся моя жизнь.
Тридцать четыре… тридцать пять… тридцать шесть…
Четвертый день в Индии. Я бреду по проселку среди сбежавшего скота, мир кренится у меня под ногами. Я весь день блевал. Кожа у меня желтая, и незримые руки будто сдирают ее с меня живьем. Когда больше не остается сил идти, ложусь на обочину. Старик через дорогу перемешивает что-то в большом железном котелке. Рядом с ним клетка, а в клетке — сине-красный попугай. Темнокожий торговец толкает мимо меня тачку, набитую пустыми зелеными бутылками. Больше ничего не помню.