И лед, и пламень
Шрифт:
Мой прощальный матч был назначен на декабрь.
Этот матч ничего не решал в судьбе команд, которые выходили на лед. Чистый символ… Но для меня он значил многое. В последний раз я облачился в тяжелые хоккейные доспехи, занял место в воротах, и по многолетней привычке сознание «выключило» все то, что не относится к поединку. Только бы не пропустить гол! Это больше, чем заклинание. Я прожил с этим целую жизнь. Изнурял себя тренировками. Терпел боль. Учился преодолевать страх. Шел через неудачи. Вставал и падал. Искал свою игру. Только бы не проиграть поединок, не пропустить гол.
Сколько
Прощаюсь с хоккеем… Ухожу… Непросто, поверьте, было принять такое решение, оно пришло после долгих колебаний и раздумий. Ниже в своих записках я постараюсь все объяснить и думаю, что вы поймете меня.
Уходя, я всматриваюсь в свое прошлое, перебираю в памяти эпизоды самых волнующих поединков и вновь ощущаю на губах соленый пот «невидимых миру» тренировок. Мне есть что вспомнить: более чем 15 лет, прожитых в большом хоккее, вместили в себя много событий. О чем рассказать сегодня, прощаясь с любимой игрой? В записках, подготовленных для журнала «Советский воин», я бы хотел вернуться к хронике последнего четырехлетия. Мне кажется, что именно этот период — от Лейк-Плэсида до Сараева — может представлять наибольший интерес для читателя. Перипетии, связанные с неудачей сборной СССР на Олимпиаде-80, проблемы смены поколений и, наконец, новый взлет нашей команды еще свежи в памяти болельщиков. Для меня эти четыре года отмечены печатью особенно тяжелого труда, наиболее серьезных испытаний. Моими соперниками в поединке выступили тогда не только лучшие форварды мирового хоккея… Что помогло выстоять? Об этом и пойдет речь ниже.
Лейк-Плэсид,
22 февраля 1980 года
Узкая, похожая на купе спального вагона комната. Двухэтажные нары. Крохотное окно, забранное металлическим и прутьями. Под потолком воет вентилятор. Холодно, пусто.
Сколько я сижу здесь один? Час, два? Книга все на той же странице. Страшно болит голова.
Из-за двери до меня доносятся звуки музыки, чьи-то веселые голоса. Там, в круглом холле, после дневных баталий собираются олимпийцы — лыжники и конькобежцы, туристы… Чью-то победу будут чествовать, кого-то благодарить за «серебро» и «бронзу». По телевизору крутят видеопленки с мультфильмами «Ну, погоди!», «Крокодил Гена».
Ну, погоди… Я усмехаюсь, поймав себя на мысли, что угроза мультипликационного волка адресована лично мне. Доигрался…
Пытаюсь успокоиться, привести нервы в порядок. Собственно, что произошло? Ты что, раньше никому не проигрывал? Не пропускал обидных шайб? Ведь было?
Было-то было, но только не в таких матчах. Что сейчас дома творится!.. Как люди переживают! Эх… Я вновь сжимаю тисками ладоней голову, стискиваю зубы.
Проклятая камера! И так тяжело на душе, а тут еще эти казенные стены, стальные двери, нары.
Лейк-Плэсид, 1980 год. Мы проиграли хозяевам Олимпиады и фактически расстались с шансами на победу, когда до «золота» оставалось рукой подать.
Инсбрук-64, Гренобль-68, Саппоро-72, Инсбрук-76 — столько лет продолжалось победное олимпийское шествие
В Лейк-Плэсиде все было плохо. Поймите меня правильно — я говорю так не потому, что мы проиграли. Олимпийского праздника не получилось — вот что имею в виду. Не было ничего похожего на то, что спустя полгода Подарила лучшим спортсменам мира наша Москва.
Я считал, что меня уже ничем нельзя удивить. Где только не играл за эти годы, в каких отелях не жил! Но, прибыв в Лейк-Плэсид, мы с первого и до последнего дня не переставали изумляться. Этот поселок, расположенный в глуши горного массива Адирондак, в пяти часах езды от Нью-Йорка, является, по-видимому, одним из самых неприспособленных на земле для проведения зимних Олимпийских игр. Деревенская тишина, запустение. Какие-то сарайчики, крохотные мотели. Главная улица длиной не более двухсот метров. Пресс-центр в школьном спортзале. А под Олимпийскую деревню американцы оборудовали новенькую, с иголочки… тюрьму.
— Неужели это была самая настоящая тюрьма? — недоверчиво спрашивали меня после возвращения из Соединенных Штатов многие люди. — Может быть, здесь имеет место какое-то преувеличение?
Приходилось объяснять: да, тюрьма, самая настоящая, выстроенная с применением последних достижений охранной науки и техники. С двумя рядами колючей проволоки, с тесными, без окон камерами, с насквозь простреливаемой площадью для прогулок заключенных. Каморки, в которых мы жили по двое, были настолько крохотными, что если один человек заходил, то второму приходилось или выходить, или ложиться на нары — иначе не разойтись. Звукоизоляция практически отсутствовала: стоило Петрову в камере рядом чихнуть, как мой «сокамерник» Крутов говорил ему, не напрягая голоса: «Будь здоров!» Ночами нас донимал страшный холод, приходилось спать под тремя одеялами. К тому же сну мешал надсадный вой вентиляционных моторов. Это напоминало пытку.
Камеры располагались по окружности, в два яруса, а внутри круга, на площадке, которую я несколькими строками выше назвал «холлом», был устроен импровизированный клуб нашей делегации. Вообще-то это место предназначалось для надзирателей. Теперь здесь поставили несколько телевизоров, видеомагнитофонов, киноустановку, проигрыватель — здесь же с утра и до отбоя коротали время спортсмены, свободные от стартов и тренировок. Не в камерах же сидеть. Мы, хоккеисты, особенно в дни матчей, привыкли после обеда час-полтора поспать — это своеобразная форма настройки на предстоящую борьбу. Но разве уснешь, когда за стальной дверью, в трех метрах от тебя то крутят кино, то шумно чествуют чемпионов?
Транспортными и другими неурядицами, кажется, были возмущены все; во всяком случае, газеты (даже местные) писали о них гораздо больше, чем о соревнованиях. Единственными людьми, кого это не трогало, были… организаторы Олимпиады. Они вели себя так, будто по-другому и быть не может, будто Игры проходят хорошо и все довольны. Похоже, большинство американцев, имеющих отношение к проведению Игр, не смогли или не захотели понять, отчего ими недовольны и чего от них хотят. Возможно, это чисто американская черта — полагать, что лучше сделанного тобой сделать уже нельзя, и упорно не считаться с мнением всего остального мира.