… и просто богиня (сборник)
Шрифт:
Пока лил дождь, я разглядывал пару кассирш.
Юница с оранжевыми губами, закатывая глаза, как в смертельной муке, выговаривала что-то женщине в зеленом, которая, шевеля гребнем, образованным из черных кос ровно посередине бритой головы, отвечала стервозной коллеге в тоне самом дружелюбном; они переговаривались в разных регистрах, высоком и низком, и параллельно постукивали по своим кассовым аппаратам. Одну, судя по табличке на груди, звали Эйприл, другую – Индия. Так и сошлись они – месяц апрель и целая страна.
Молодая тянула сопранисто, шевеля губами морковными.
Та, что постарше, гудела, а прическа ее жила своей, чуть более оживленной жизнью; косицы, сплетенные в гребень, матово поблескивали, как будто чуть шевелясь,
Они могли говорить о чем угодно, мой английский слишком плох, чтобы понимать негритянок Нью-Йорка, слишком быстро произносящих слова. Пластика у них обычно ленивая, а речь быстрая: они мне напоминают круизные лайнеры, которые движутся едва-едва, компенсируя неспешность истошной иллюминацией.
А в один из вечеров сидел в рыбном ресторане на Спринг-стрит рядом с пожилой негритянкой, которая, как по мне, была более вкусным впечатлением, чем калифорнийское белое, крабовый пирог, лососина с жареной картошкой, чизкейк и чашка эспрессо.
Негритянка сидела за соседним столиком, разговаривала с приятельницей ее лет, внешность которой была мне так неинтересна, что и запомнилась лишь чем-то темным на чем-то темном.
Негритянка была не просто хороша, она была блистательна: идеально круглая голова, волосы совсем короткие, курчавые, цвета перца с солью; бронзовая кожа, мерцающая, как отполированная печным жаром сладкая булка; на большом негритянском носу большие очки в угловатой, карамельного цвета оправе; простое платье с геометрией, краденной у Мондриана, и с палитрой Дега: розовый, бежевый, голубой. И жемчужная нитка в неглубоком декольте. И два золотых обруча с белым тиснением на запястье, которое темнее лица. И большая сумка на полу рядом со стулом, тоже лаковая, тоже карамельная. И подвижный розовый рот – большой, негритянский. И скупая пластика больших рук, такая скупая, что браслеты не движутся, они как приклеены. Когда официант принес счет и назвал женщин леди, то в отношении ее это не звучало формальностью.
Негритянская леди с Весенней улицы – все сходится, как и просить не мечтал.
А когда ехал с Манхэттена в Бруклин на метро, в ледяном вагоне, всю дорогу не мог отвести глаз от девушки, которая спала, сидя на сиденье напротив.
Негритянки, разумеется.
Я начал разглядывать ее с ног: в метро часто смотрят в пол, а в американском метро еще и сторонятся друг друга, чтобы, свят-свят, не потеснить чужое личное пространство. Сидят друг от друга на отдалении, смотрят в мобильники, в газеты или, как я, будто бы в пол.
Большие черные ступни девушки украшали ноготки ярко-розового цвета. Такого же цвета – цвета обезумевшего персика – были и узкие ремни ее сандалий, сошедшиеся на широких ногах крест-накрест.
Ноги ее восходили к платью, как черные столбы. Это были основательные столбы, большие, но, странным образом, вовсе не массивные. Не был забыт в этих столбах ни один изгиб, полагающийся красивым женским ногам.
Платье на ней было средней длины, черное, из полупрозрачной ткани на темном чехле, из-за чего негритянка казалась голой. Скорее даже нагой, а не голой. Точнее, черное платье негритянки, каким бы коротким и полупрозрачным оно ни было, лишь намекало на голое тело, а не демонстративно заявляло о своем голом содержимом.
Руки ее, скрытые платьем лишь до локтя, были, конечно, тугими и крупными. А на пальцах выделялись длиннющие ногти ярко-лимонного цвета, которые перемигивались с персиковыми ногтями на пальцах ног – чуть вразнобой, синкопами.
На груди ее, в полумесяце лифа, покоился на толстой цепи черно-золотой леопард. Он словно отдыхал, потому что грудь негритянки была высока достаточно, чтобы удержать на себе металлического зверя размером с крупную мышь.
Лицо ее стремилось к круглоте, оно было похоже на лицо советской фигуристки Ирины Родниной, если бы кожа у той была темней и ярко раскрашена. В овал почти круглого лица негритянки Нью-Йорка были вписаны малиново-румяные скулы, бирюзовые веки, ресницы такие, что в своем сложенном состоянии (девушка все спала) скребли черную кожу где-то под румянцем.
Волосы у нее были длинные. По негритянской моде распрямленные, завитые на концах, они рассыпались по груди, по плечам и ничуть не шевелились, когда вагон поезда потрясывало на ухабах. Да и вся эта негритянка не тряслась, а плавно покачивалась, как покачивается волгоградская Родина-мать, когда в нее дует ветер.
Только волгоградская Родина-мать еще и воет трубно под силой ветра, а юная негритянка в нью-йорском метро спала, испуская только цвет, излучая только покой, который не может поколебать никто и ничто.
Когда поезд остановился на конечной станции, негритянка открыла глаза, сделавшись еще более похожей на советскую фигуристку Роднину, и в упор на меня уставилась, словно желая сказать: «Ну, чего бельма вытаращил? Чего увидел?» Взгляд ее, отороченный дугами ресниц, был глуповат, если уж судить непредвзято. Она могла быть круглой дурой, черной круглой дурой – но как же была хороша!..
Рита. «Идеально»
Помните еще мою Риту, которую я сначала увидел голой на балконе? Хотите знать, как сложилась судьба у этой странной девы? Сейчас узнаете, какое у нее получилось счастье.
Рита старалась вставать вместе с ним, хотя могла бы спать дальше, хотя вчера легла поздно, хотя Олег не обиделся бы, если б не стала она, слегка заваливаясь на каждом шаге, норовя будто подмести пол блеклыми цветами ночной рубашки, плестись в кухню, как на голгофу, к кофеварке, ставить под краник кружку (лучше ту, белую, с мелкими бычками рядами, похожими на дрессированных блох), искать молоко, находить его – обычно в холодильнике, а иногда и на столе, если ночью ей хотелось пить. Рита могла бы не садиться с кружкой кофе за кухонный стол, покрытый бордовой скатертью с едва видимым тиснением по всему полю, не пить кофе, не смотреть перед собой, вяло притворяясь, что видит Олега, что может с ним говорить и хочет. Олег бы не обиделся, если бы Рита и дальше спала, он бы допил свой кефир, которым стал завтракать вместо хлеба с сыром, когда врачи установили у него повышенный холестерин (как пугливы мужчины, особенно отменно здоровые), потом напялил бы свое черное пальто и ушел бы на работу, осторожно прикрыв дверь, – и не сказал бы ничего ни по телефону во время ритуального обеденного разговора («Я обедаю, а ты?»), ни вечером, поздно уже, возвращаясь с очередного делового ужина, с готовой историей о богатом, например, человеке семидесяти лет, у которого двадцатилетняя жена, или о похожей на кочергу шотландке, которая хочет уговорить его перейти в другую фирму, которой она, хедхантер [7] , его, Олега, пообещала.
7
От headhunter – охотник за головами (англ.), здесь: охотник за профессионалами, человек, переманивающий квалифицированные кадры.
Если бы день их – Олега и Риты – начался порознь, вразнобой, то вечером Олег все так же рассказывал бы ей о том, что произошло в его жизни за последние часы: скупо, выхватывая наугад – следуя правилу. У него для всего есть правила, он не спрашивает себя, нужны они, нет ли, просто следует им, и потому самое трудное – убедить его в существовании какого-то правила, а дальше он просто его исполняет: раз в неделю, по выходным, разговаривает по телефону с матерью; кефир этот; поцелуй перед сном и вопрос «Спим?», не требующий ответа; маленькая круглая щетка в шкафчике в прихожей, которой он, вернувшись с работы, обмахивает несущественную пыль со своих туфель (там, где он ходит, пыли так мало, что щетка ему не очень нужна).