Шрифт:
Таня
На кухне опять раздался омерзительный металлический грохот, куда хуже дребезжащего звонка будильника. Ясно — соседка Лиза грохнула что-то специально, скорее всего, крышку от сковородки или кастрюли. Это у нее правило — будить так соседей, иначе день не заладится. Танина комната ближе всех к кухне, и она слышит, как мама выговаривает Лизе: «Нельзя ли потише! Все еще спят». Лиза отвечает, что она не специально. Как же! Лиза ненавидит весь мир в целом и семью соседей в частности, и с особым усердием. Это понятно — Танина мама красавица, и это раз. У нее есть муж и двое детей, и это два. Есть бабуля, которая ведет хозяйство и помогает с детьми, это уже три. И самое главное, Танины родители недавно вернулись из-за границы. Мама одевается в «Березке», у них новая, сверкающая синим лаком машина, и заканчивается отделка отдельной трехкомнатной квартиры в новом кооперативном доме
Таня не обижается и не ревнует — Женечку она любит больше всех на свете. Даже больше мамы. Она обожает целовать и тискать сестру. Та вырывается, но не плачет. Смеется. Золотой ребенок!
Таня открывает глаза и, укутавшись в одеяло, смотрит в потолок. Вставать совсем неохота, тем более что сегодня понедельник, начало недели, до воскресенья далеко. Короче, тоска. Мама заходит в комнату и объявляет подъем. Таня ворчит и отворачивается к стенке. Но с мамой такие номера не проходят — она стаскивает с Тани одеяло, Таня смотрит на часы и бежит умываться. Потом она надевает форму, повязывает отглаженный бабулей галстук и стоя пьет чай с бутербродом. Мама сидит за столом и, высунув кончик языка, старательно красит ресницы. На работу ей ехать далеко — на другой конец Москвы. Мама свою работу обожает. Хотя что там можно обожать? Таня не понимает. Одни цифры — мама экономист. Отец уже на работе — он уходит совсем рано, когда все еще спят, и не сталкивается на кухне с противной Лизкой. Таня забегает в комнату, чмокает теплую и сонную Женечку и выскакивает за дверь. Лифт ждать неохота — он ползет, как старая черепаха, — и она быстро сбегает по лестничным пролетам. Скорее на улицу! Там, между прочим, уже весна, и Верка, наверное, уже нетерпеливо постукивает носком туфельки, ожидая Таню. Верка всегда выходит первая.
Верка
Гарри заходит в комнату дочери тихо, как будто не собирается ее будить. На самом деле, конечно, собирается, именно за этим он и пришел. Он включает проигрыватель, иголка слегка шипит и царапает пластинку, и наконец раздаются первые аккорды. Это Вивальди — «доброе утро» от Гарри. Он присаживается на край Веркиной кровати и гладит ее по голове. Верка недовольно дергается и отодвигается к стенке. Гарри встает и распахивает шторы. В комнату врывается узкая полоска яркого солнечного света. Верка жмурится и потягивается.
– Пора! — говорит Гарри и спешит на кухню. Дверь в Веркину комнату он не закрывает, чтобы она слышала запах кофе и поджаренных в тостере гренок. Верка, зевая, садится на кровати и вслух считает: «Раз, два, три». Дальше отступать некуда, и, кряхтя, она встает. В ванной долго разглядывает себя в зеркало и тяжело вздыхает: ну почему она не похожа на маму? Ведь мама была такая красавица — пепельные локоны до плеч, серые глаза, темные брови. Все мужчины оборачивались ей вслед, даже в последние месяцы ее жизни. Хотя нет — последние три месяца она уже не выходила на улицу, только лежала. Два года назад она умерла от тяжелой и долгой болезни. Очень долгой. Последние семь лет она все время лежала в больнице — месяц дома, два месяца в больнице. Гарри ездил к ней каждый
Когда хоронили Лию Аркадьевну, Веркину мать, Гарри сказал дочери на кладбище: «Я теперь тебе и отец, и мать. Не женюсь, пока тебя не выращу. Ни одной женщины в доме не увидишь». Верка всхлипнула и кивнула. Гарри слово сдержал. Все воскресенья и праздники проводил только с дочерью. В отпуск на море — тоже вдвоем. Верка понимала, что отец — завидный жених, но была спокойна. Знала, что свое слово Гарри не нарушит. Таня говорила, что Верка — эгоистка. Наверное, так оно и было. Но ничего поделать с собой она не могла. Да и не хотела, чтобы кто-то занял мамино место в спальне или за кухонным столом. И потом, им и без посторонней женщины живется замечательно — Верка была в этом абсолютно уверена.
На столе стояла чашка с кофе — тоненькая, розовая, с золотым ободком. Мамина чашка. Верка пила кофе только из нее. На тарелке — тосты, и в розетке — клубничный джем. Покупной, но вкусный. Гарри, в белой рубашке, в синем, в полоску, галстуке и сером костюме, сидел напротив и пил кофе.
– Ты красавец, пап! — искренне сказала Верка, как всегда, залюбовавшись отцом.
– Ну кто ж об этом не знает, — важно кивнул Гарри, и они рассмеялись.
Верка посмотрела на часы, торопливо глотнула кофе и вскочила со стула.
– Опаздываю! — крикнула она из коридора.
– Беги. Знание — сила. Я иду сегодня попозже, к двенадцати. Сразу в суд.
На пороге Верка столкнулась с Зиной. Зина приехала из деревни пять лет назад, работала дворником и жила «на служебной площади», в шестиметровой комнате в соседнем подъезде. Нанималась к жильцам на подработку — вымыть окна, вытрясти ковры, помочь с генеральной уборкой. К Брусницким она ходила два раза в неделю — убрать квартиру, постирать и погладить. Зина была высокая, полноватая, очень белокожая, с большими, небесного цвета испуганными глазами — словно всегда ожидала подвоха или неприятностей.
Верка крикнула ей: «Привет!» — и побежала по лестнице вниз. Громко застучали каблуки новеньких лаковых босоножек — предмет зависти всех знакомых девчонок. Кроме Тани, конечно. Таня была лучшей подругой, поэтому зависть исключалась.
Лялька
Будильник вопил истошно, истерично. Лялька шарила рукой по тумбочке, пытаясь выключить адский инструмент. С закрытыми глазами получалось плохо, вернее, совсем не получалось. Глаза пришлось открыть. Она с силой нажала ненавистную кнопку, и будильник дернулся и замолчал. Лялька полежала еще минут десять и, поняв, что опять проваливается в сон, резко вскочила и села на кровати. Она с тоской посмотрела на еще теплую и уютную подушку, мотнула головой, нащупала тапки и поплелась в ванную, залезла в душ и включила холодную воду. Было холодно и ужасно противно. Кожа покрылась крупными пупырышками.
– На тебе сошелся клином белый свет! — заголосила она.
Стало чуть легче. Потом она торопливо сосчитала до ста и выключила воду. Так Лялька воспитывала характер. Этому с детства учил ее отец.
– Чтобы не быть рохлей, — приговаривал он, растирая крошечную Ляльку жестким, мокрым и холодным полотенцем.
Лялька с детства знала, что быть рохлей — это унизительно и отвратительно. Обиднее слова нет. Рохля — это тот, кто не может за себя постоять, не может принять решения. Рохля — это обязательно плакса и трусиха, готовая прожить всю свою жизнь за чьей-то спиной. В общем, самое жалкое и безвольное существо, которое даже жалости недостойно — только презрения. Чтобы не быть рохлей, надо обливаться холодной водой по утрам, бегать на лыжах, плавать в бассейне, есть по утрам геркулесовую кашу без сахара и масла и тертую морковь на ночь. Только морковь и стакан кефира. Никаких пирожных и конфет.
– А то будешь, как… — Тут отец замолкал.
И Лялька понимала, что он имеет в виду. Вернее, кого. Конечно, мать. Обидно, но мать действительно была рохлей — плаксивой, болезненной. Любая проблема, даже самая малая, житейская, становилась для нее вселенской катастрофой. Хозяйкой она была посредственной, деньги тратила неразумно, одевалась блекло и безвкусно и красила губы бледно-розовой «мертвяцкой» помадой. Высшего образования у нее тоже не было, работала она воспитательницей в детском саду.