И в горе, и в радости
Шрифт:
Каждое утро Галина накручивала волосы на бигуди и обязательно красила красной помадой губы. Это единственное, что она позволяла. Галина и тут оставалась верной себе. Из всего широкого косметологического спектра – только помада. Одного-единственного интенсивно-красного цвета. И так в течение многих лет. Но, разумеется, даже такая режимная и лишённая импровизации жизнь не может быть втиснута, ни в один, самый продуманный график и расписание. Она неизменно будет вносить свои коррективы.
Адам был русский немец, плотный, приземистый, громогласный и добродушный. Его с Галиной познакомил кто-то из коллег. Она даже не помнила точно кто. И вообще отмахнулась, мол, не выдумывайте
Она увидела невысокого полного человека и почему-то улыбнулась. Меньше всего он был похож на немца. Немцы представлялись Гале рослыми, холодными и тускло-блондинистыми. Здесь же, ей широко улыбался скорее итальянский актёр, причём играющий исключительно в комедиях. Волосы у Адама росли везде, кроме головы. Нет, там они тоже присутствовали, но весьма в ограниченном количестве и на отдельных, произвольно выбранных участках.
Галя не помнит, как её коллега невнятно попрощалась и вышла в коридор. А Адам, старательно изображая, что не замечает её пассов из прихожей и выразительного жеста, означающего, что пора уходить, всё сидел, улыбался Галине всем своим крупным, с богатой растительностью телом и рассказывал забавные истории из своей жизни, перемежая их байками и анекдотами. Хлопнула входная дверь. Ещё через какое-то время, Галина уже перестала различать, где реальная история, а где вымысел. Чайник, дважды за вечер кипевший и разливавшийся, снова остыл. И теперь уже окончательно. Галя ловко и почти незаметно убрала со стола, оставив лишь фрукты. Адам делал короткую передышку, глядя на неё почему-то умоляющими глазами, и снова начинал рассказывать что-нибудь, словно боялся, что если он будет молчать слишком долго, то ему придётся уйти.
– Поздно уже… – сказала она, наконец, и тут же пожалела о своих словах. Такая тоска и такая боль плеснулась вдруг в его глазах, что Гале стало страшно. За него. За себя. А ещё, совсем неожиданно, от того, что он возьмёт вот прямо сейчас, встанет и уйдёт. Навсегда. А она останется. Здесь. Одна. В этой тесной, казённой комнатке, и тоже навсегда.
– Знаете, Галя, вы извините, – вдруг совершенно серьёзно произнёс Адам, – мне так хорошо с вами, что я просто… не могу уйти… Вы мне верите? – спросил он, глядя на неё всё так же умоляюще круглыми, и блестящими, как две маслины глазами.
– Верю, – просто ответила Галя, – мне почему-то тоже кажется, что вам не стоит уходить…
Адам так и не ушёл в тот вечер. Он ушёл только через десять лет, но уже туда, откуда пока ещё никто не вернулся. Галя прожила с ним свой очередной, спокойный и размеренный отрезок жизни. Временами он даже казался безоблачным и почти счастливым. Особенно, если смотреть сквозь избирательные, туманные и имеющие обыкновение сглаживать напряжённые, садняще-острые углы очки времени.
Она рано ушла на пенсию, когда спрашивали почему, отвечала: «У меня давление».
После смерти Адама и выхода на пенсию, её жизнь снова потекла однообразно, скучно и ровно, словно по раз и навсегда составленному персонально для неё расписанию. Галина никогда и никому не жаловалась. Как и раньше, была молчалива и сдержана. Со стороны было трудно понять, что она на самом деле чувствует, о чём думает, когда вот так долго и неподвижно смотрит вдаль, словно пытается высмотреть или угадать очертания чего-то очень далёкого и бесконечно дорогого.
Однажды, словно очнувшись от такого вот длительного созерцания, она подумала, что на самом деле уснула ужасно давно, наверное, в тот самый миг, когда Николай, усмехнувшись и насвистывая, уходил от неё, засунув руки в карманы широких штанов. Вот так же, как он, старательно делая вид, что им всё равно уходили вместе с ним её любовь, счастье да и сама жизнь…
Иногда Галя вздрагивая, просыпалась, но и тогда не совсем до конца и лишь для того, чтобы приспособиться к новым обстоятельствам либо убедиться, что всё нормально, всё на своих местах, всё так, как и должно быть… Но причин для этого, с каждым годом становилось всё меньше.
Одна из них случилась, когда Галина увидела полуторагодовалого ребёнка старшей дочери сестры Валентины. Вот тогда, совершенно точно, она проснулась полностью и окончательно:
– Отдай мне её, – вдруг с несвойственной ей горячностью и мольбой, обратилась она к племяннице, – Я ещё крепкая, воспитаю, у неё всё будет! А вы молодые, родите себе ещё.
– Да ты что, тёть Галь? Что ты такое говоришь? – забирая у неё малышку, испугалась та, – Как же это можно ребёнка своего отдать?
После этого, Галина вскоре снова погрузилась, будто в некое оцепенение из которого явно не видела никакого смысла выходить.
Она хоронила родных, провожала тех, кто уезжал, не видя перспектив, не желая оставаться в её родном Казахстане. Она держалась до последнего. Пока не осталась совсем одна, как предчувствовала когда-то, сидя в той маленькой, общежитской комнатке напротив Адама, когда неожиданно так испугалась, что он встанет и уйдёт. Уже давно канула в лету та комната. Не стало милой Любы с её славным Кириллом, которым бог так и не дал детей. Так скоропостижно и неоправданно рано ушла Валентина, а их с Алексеем дети и внуки разъехались, разлетелись по всему свету. Мария и Татьяна живут так далеко. Их жизнь ей чужда и непонятна.
Галину забрала к себе, в далёкий северный город младшая дочь Валентины. Уговорила. Убедила. Привезла. После солнечного Казахстана, его ярко-синего неба, полуденного жара, наполненного ароматом яблок и винограда, сухим треском спелого арбуза и журчанием в сочной траве арыков, холодный, серый город показался Галине тесным, свинцовым ящиком. Она не приняла его, как и он не принял её. Его серое, низкое небо давило на голову и стискивало грудь. Галина не прожила там и трёх лет.
По странной иронии судьбы, жила она в комнате, в которой до этого умер отец её племянницы, перевезшей её сюда. Тот самый Алексей, который однажды насупив брови и нависая над ней, запретил даже думать о свадьбе с его двоюродным братом. С Николаем. С её Колей.
Когда её не стало, кто-то рассказал, что завещание она написала ещё в пятьдесят пять лет. Уже тогда сосредоточенно, тщательно и серьёзно, как делала всё в своей жизни, она готовилась к смерти. А ещё не так уж давно выяснилось, что на самом деле, по документам она никакая не Галя, а Ганна. А точнее, Анна Ивановна. А Галя это так, для простоты и краткости… Наверное…Она и сама никогда не вспоминала своё настоящее имя, может забыла, а может, ей и это было всё равно.
*************************************************
Я хорошо помню её. С ярко накрашенными неизменной красной помадой губами, рядом с улыбающимся, с сильными волосатыми руками Адамом. Сейчас я, тот самый ребёнок, которого Галина так страстно, так горячо просила у моей матери отдать ей, уже сама приближаюсь к возрасту, в котором она написала своё первое завещание.
Мне неизвестно, что явилось первым толчком к такой её вялой, будто застывшей в анабиозе жизни. Может, отвергнутая и пропавшая не за понюшку табаку, любовь. Или её так и нерождённое дитя. А может даже то, что всю жизнь, как оказалось, её звали чужим именем. Или причины уходят своими корнями ещё дальше, и ещё глубже, туда, откуда их уже невозможно достать.