И ветры гуляют на пепелищах…
Шрифт:
— Насильники… Кабаны дикие… Подонки правительские… — всхлипывали девушки.
Насильники напали на девушек неожиданно, словно рыси с дерева. Были они в нагольных полушубках, в кольчужных рубахах. По облику один — запечный дух из риги, другой смахивал на медведя, вырывающего пни. Схватили, повалили. Мада укусила того, что набросился на нее, и вырвалась, но второй пересилил Чиепу, хотя она и сопротивлялась, кричала и звала на помощь. Теперь, если и придет она в себя, все равно останется опозоренной. А что делать, если придется родить от оборотня ребенка, которого никто из своих не возьмет на руки, не примет в семью, в род? Как жить девушке? Бежать в лес, топиться, или утопить новорожденного и влачить свои дни с камнем
А дальше что? Женщинам селения приходится делать мужскую работу, а значит — постоянно выходить за ограду селения. Что ждет их? Работниц должно охранять вдвое больше защитников. Таких, кому по силам совладать с разбойниками. Степа, Юргис да несколько стариков тут не подмога, как бы ни старались они защищать девушек.
Пока женщины селения ломали над этим голову, с Герцигекого озера пришел усталый человек. И принес печальную весть:
— Убили Урбана. На берегу реки, у обрыва. Видно, выследил кто-то из тевтонских прихвостней. Может быть, из тех, что любят ловить рыбку в мутной воде — собирают для господ дань, хватают людей для всяких повинностей, загоняют зверя на господской охоте. Чернорясные немцы, да и те, что в белых плащах с крестом, сами не любят мараться в крови, если есть под рукой кто-то, готовый услужить, кто будет зубами грызть и душить даже и детей со стариками, если пожелают его повелители. Стены дома глубже всего грызут свои древоточцы, а не пришлые. Старый Урбан носил на шее царырадский медный крестик. В герцигской церкви он молился русским святителям и ушедших в другой мир кормил на православном кладбище. А когда проходил мимо молельни на озере, то крестился по-своему. Люди хотят похоронить его на герцигском кладбище и собраться для этого во множестве, как было, когда хоронили своих при Висвалде, — продолжал человек. — Вот и понадобился нам царьградский проповедник.
— Где ж его взять?
— У вас живет поповский сын Юргис.
— В уме ли ты! — встрепенулся Степа. — Юргис не проповедник. Да и слаб он еще для большого перехода.
— Однако же учился Юргис в греческой церкви! И может сказать людям лучше, чем любой проповедник герцигских времен: правый семь раз упадет, а все же встанет. Ведь и самого его мучили, пытали, морили, держали в яме, в землю вбивали — и все-таки жив он…
Гонец проговорил это слишком громко для уставшего человека. Голосом, привыкшим окликать через все поле, созывать народ. Голосом воина или кормчего на судне. Похожим голосом говорил в конце лета на том берегу Даугавы с литовским посланцем ушедший теперь в иной мир Урбан, бывший воин вольной Герциге, посланный теми, кто готов был бороться за свободу родной земли.
«Может быть, пришедший с озера тоже из тех бойцов за свободу, что укрываются в шалашах и землянках на болотных островах, ожидают большой весенней грозы, жуют что придется, но не позволяют насильникам свободно разгуливать, где им захочется. Не позволяют… Стараются не позволить. Как трава вейник, которая, сколько ее ни топчи, только шире ветвит корни под плотной землей и еще уберегает другие растения, послабее».
— Я на ногах держусь теперь крепко, — не согласился Юргис со Степиным возражением. — А если и споткнусь, авось окажется по соседству куст или жердь, на что опереться.
— И люди, — подтвердил человек с озера. — Люди, попович. Они согреют твое сердце. Наши, что были с Урбаном, станут беречь тебя пуще глаза. Встанет родня плечом к плечу — и мышь не проскочит. Только речь проповедника должна быть такой, чтобы слова глубоко врубались в сердца. Люди очень стосковались по доброму глотку чистой воды. А на похоронах скорбные песни будут петь все, до кого долетит звон герцигского колокола.
Северный ветер резкими толчками гнал черные, как печная сажа, низко летевшие облака, вздымал пепел пожарищ, раскачивал изуродованные сучья обгоревших
Кто мог теперь определить, какая из груд золы была раньше большой ригой, какая — двором всем известного лошадника, какая — баней? Вроде бы там, под могучим обгорелым дубом, поднимался построенный лишь год назад дом бортника, а за ним — овин многодетной матери с навесами с четырех сторон, с длинным ометом с краю. Тем самым, где Юргис помогал Марше насыпать полову в ведра и где ее испугал шорох под стрехой. Так напугал, что она прижалась к Юргису грудью и животом, тесно прижалась, и дала ему губы. И Юргис целовал ее горячие губы, целовал так долго, пока оба, словно кто-то незримый толкнул их, не упали, обнявшись, на кучу гороховой соломы.
Ветер развеивал пепел сожженного селения Целми. Порой он гудел, словно в искалеченных деревьях хрипели потрескавшиеся ивовые свирели.
Юргис и сопровождавшие его бродили по опустевшей земле, ворошили головни, затоптанную траву, обуглившиеся кусты, обломки изгородей, межевые колья на поле. Искали следы жизни. Там и сям на месте бывшего жилья меж головнями попадались кости, но скотины, не людей. Огненная буря не застала людей под крышей. То ли они успели убежать, то ли были выгнаны из домов прежде, чем постройки запылали. Иначе что-нибудь от них да осталось бы. Что-нибудь, что дало бы знать, какие события произошли в селении за те полтора дня, пока тут не было Юргиса.
— Загорелось разом со всех сторон, — решил старший из спутников Юргиса, когда они во второй раз обошли пожарище.
— Подожгли в одно время, — согласился второй, помоложе — плотный, рыжебородый, в меховом кафтане и кожаной шапке. За пояс у него был заткнут прадедовский боевой топор — узкий каменный клин на длинной рукояти. Вооруженный так, он не отходил от Юргиса на похоронах Урбана, не отходил и на поминках, и даже тогда, когда к молодому проповеднику протискивались женщины — приложиться к православному кресту, повздыхать, попросить благословения или, напротив, произнести проклятия кому-то.
— Надо думать, подожгли поселок при набеге, бросали на крыши горящие факелы. А прежде вывели со дворов людей и скотину. Вывели, а потом угнали — всех вместе или же порознь, привязав к седлам. А напали, вернее всего, немчикские сборщики податей либо стая немецких прихвостней. Грабители из эстов, с того берега Даугавы или из иных мест взяли бы добро, молодых женщин, мужчин в неволю, сожгли бы двор-другой, где сопротивляются сильнее. Сборщики податей секли бы женщин и детей (если бы мужчины попрятались или отказались платить), терзали и мучили бы захваченных, чтобы те заплатили за сбежавших, — но не стали бы оставлять за собой один лишь пепел. Так лютует только заморский сброд, едва какая-нибудь крестьянская община не уплатит положенную подать. Тевтонские живоглоты хватают, на страх другим, и молодых и старых вместе с детьми, грабят все, что попало, и опустошенное поселение сравнивают с землей.
— Разве селение не уплатило подать? — Об этом Юргису ничего не приходилось слышать.
— Говоришь, как маленький! Откуда же там, где одни старики да женщины, возьмутся те возы ржи, стада, круги воска, что требуют господа, откуда, если мужчин селения угнали правители замков?
— Здешних людей давно предупреждали о пожаре знамения божьи, — промолвил старший с неслыханным именем Робам. — Осенью в этих местах все клены, что росли подле домов, оделись красной листвой снизу до самых макушек. А когда во дворе стоят красные клены, в доме непременно случится пожар, так тебе скажет любой провидец. Верно, Янис?