И возвращается ветер…
Шрифт:
Понятно, что каждый член общества живо интересуется, чем же его пугают и что же с ним, в самом деле, могут сделать. И так это устрашающее назначение тюрьмы прочно засело в сознании людей, что все – от законодателя до надзирателя – считают само собой разумеющимся: в тюрьме должно быть скверно и тяжко. Ни дна тебе, ни покрышки быть не должно. Ни воздуху, ни свету, ни тепла, ни пищи – это ж не курорт, не дом родной! Иначе вас и на волю не выгонишь, уходить не захотите! Особенно же возмущается общество, когда заключенный начинает заикаться о каких-то там своих правах или о человеческом достоинстве. Ну, представьте себе, в самом деле, если грешники в аду начнут права качать – на что это будет похоже?
При этом как-то само собой забылось, что первоначально предполагалось не заключенных пугать, а тех, кто еще на воле остался, то есть само общество. И, стало быть, это общество само себя теперь тем больше
Веками внутреннее устройство тюрем было примерно одинаково, и постороннему человеку, который придет на экскурсию, скажем, в Петропавловскую крепость, никак не понять, что же в ней особенного, в этой тюрьме. Койка – как койка, стены – как стены. Ну, решетки на окнах. Так ведь на то же и тюрьма, чтобы не убежать. И книжки читать разрешали – чего ж еще желать. И уж совсем не понять постороннему человеку, что такое режим.
Какая, собственно, разница – час у тебя прогулки или полчаса, 450 грамм хлеба дают на день или 400, 75 грамм рыбы или 60? Это надо быть бухгалтером или поваром, чтобы подсчитать такое обилие цифр. Постороннему человеку одно только и интересно: умирали заключенные от всего этого или не умирали. Ах, не умирали – ну, так не о чем и говорить! Обычно самое сильное впечатление производят на посторонних сводчатые потолки и толстые стены. Мрачно, страшно! Вот она какая, тюрьма-то, бррр… И сколько бы тюремных воспоминаний они ни прочли, никогда не понять им всех этих мелочей, всех этих пустяков.
Вот стоит сваренная из металлических стержней кровать. На ней ватный матрац – все вроде бы нормально. Но, оказывается, заключенные, спавшие на таких кроватях, даже голодовку объявляли, требуя, чтобы уменьшили просветы между металлическими стержнями. Странно как-то – стояли кровати лет уже, наверно, двадцать, и никто не заикался насчет просветов. Сдурели, что ли, зэки, есть им не хотелось или куражились? Дотошный архивист, может быть, раскопает в тюремных архивах, что примерно в то же время распорядился начальник тюрьмы отбирать у заключенных старые газеты и журналы. Вполне разумное распоряжение – чтобы, стало быть, не захламляли зэки камеру всякой макулатурой. Похвально. Но никакой связи между этими двумя событиями даже архивист не усмотрит, и только зэк может понять эту связь – если спать на этой кровати он мог, только подложив под матрац кучу журналов и газет. Но вот отобрали их – и моментально кровать обратилась в орудие пытки. За одну ночь матрац весь провисает в дырки, и ты спишь на железной решетке.
Полагается, например, в карцере тумба или иное приспособление для сидения, и всякий карцер имеет такое приспособление – некий выступ из стены, сиди себе и сиди целый день. Но вот сделали этот выступ чуточку выше, чем надо бы, и чуточку короче, уже – плотно сесть нельзя, а ноги не достают до пола. Всего-то, казалось бы, сантиметры какие-то, пустяки…
А эти 50 грамм хлеба или 15 грамм рыбы – что за мелочи, право, и говорить даже стыдно. Забывает человек, что даже пушинка сломала когда-то спину верблюду. Забывает, что разница между жизнью и смертью такая ничтожная, такая пустяшная: всего-то на пару градусов изменить температуру тела – глядь, а это уже труп. И сколько существует тюрьма, этот общественный институт, столько же продолжается борьба, кипит великая битва между зэками и обществом. За граммы, сантиметры, градусы и минуты. Идет она с переменным успехом. То зэки напрут, а общество отступит. Там 50 грамм, здесь – 5 сантиметров, тут – 5 градусов отвоюют зэки, и глядишь – жизнь! Но не может общество допустить жизнь в тюрьме. Должно быть в тюрьме страшно, жутко – это же тюрьма, а не курорт. И вот уже напирает общество: там 50 грамм долой, здесь 10 сантиметров, тут 5 градусов, и начинают зэки доходить. Возникают сосаловка, мориловка, гнуловка. Начинаются людоедство, помешательство, самоубийства, убийства и побеги.
Много лет наблюдал я за этой борьбой, глухой и непонятной для посторонних. Есть у нее свои законы, свои великие даты, победы, битвы и поражения. Свои герои, свои полководцы. Линия фронта в этой войне, как, видимо, и в других войнах, все время движется. Здесь она именуется режимом. Зависит она от готовности зэков идти на крайность из-за одного грамма, сантиметра, градуса или минуты. Ибо, как только ослабевает их оборона, тотчас же с победным кличем бросаются вперед эскадроны с красными погонами или с голубыми петлицами. Прорывают фронт, берут в клещи, ударяют с тыла – и горе побежденным! Победителя же никогда не судят.
Новому поколению зэков никогда не удастся отвоевать прежних позиций – новое положение они воспримут как нормальное, как исконное, как должное. Они могут десятки раз выиграть свои битвы, но проиграть можно только единожды. Поэтому зэки, объявившие голодовку и снявшие ее, ничего не добившись, проиграли не только свою войну, но и многим будущим поколениям ухудшили жизнь. Вот еще почему не можешь ты погрузиться в безразличие, впасть в оцепенение. Оно, это безразличие, будет шептать тебе в ухо: главное – выжить! Думай о сегодняшнем дне, прожил его – и слава Богу. И вот уже гремят копыта, поет труба, идут в атаку эскадроны.
Так-то вот сидел я себе во Владимире и почитывал книжечки. Кроме основного своего предмета – биологии, учил я еще английский. Большинство в наших камерах обычно учит какой-нибудь язык: евреи, как правило, учат иврит, остальные – кто английский, кто немецкий, кто испанский. Методика самая простая: читай как можно больше книг со словарем и выписывай незнакомые слова, а потом все время эти слова повторяй. Обычно для удобства выписывается слово на клочок бумаги: с одной стороны само слово, на обороте – его русское значение. Карточки эти потом удобно перебирать той или другой стороной. А чтобы они не путались и не терялись, вошло у нас в моду клеить из пустых спичечных коробков шкаф. Очень удобный получался шкаф – в пять-шесть рядов, с выдвижными ящичками. Таким вот способом при известном напряжении можно выучить за месяц две, а то и три тысячи слов. Можно их группировать по ящичкам шкафа – по смыслу или по иному признаку. Начальство уже к нашим ящичкам так привыкло, что даже и на шмоне их не отбирали. С книгами же, и в особенности со словарями, было гораздо труднее.
Из дому получать книг не разрешалось, библиотека была бедная, а можно было выписывать книги из магазинов по почте наложенным платежом. Но и то не всякие книги разрешались. В особенности же было запрещено иметь книги, изданные не в СССР, – даже словари, даже изданные в Праге или в Варшаве. Потому, естественно, все норовили получить книги как-нибудь нелегально.
Мне в этом смысле повезло. Еще сидел я под следствием в Лефортове, а мать моя уже начала передавать каждый месяц по три-четыре книги, вместе с передачами. Причем среди советских книг были и не советские, изданные в Англии и в Соединенных Штатах. Лефортовское начальство мне их, конечно, не передавало, а складывало на склад. Надеялись они, что я о том не знаю и при отъезде из тюрьмы не потребую. Таким образом скопилось их на складе штук 30. Отправляли же меня из Лефортова во Владимир ночью, когда крупного начальства в наличии не было. Естественно, я начал скандалить, требовать свои книги и пригрозил заявить этапному конвою, что тюрьма не отдает мне вещи. Этапный же конвой ни тюрьме, ни КГБ не подчиняется, более того – как и все офицеры МВД, с КГБ враждует. Поэтому, рассчитал я, вполне может конвой заартачиться и не взять меня на этап «как имеющего материальные претензии к тюрьме» – так это называется. Того же, видимо, боялись и лефортовские надзиратели. Конечно, дежурный офицер сначала поругался со мной с полчаса для приличия, попытался взять за горло. Но уж знали они меня достаточно, сидел я у них третий раз, – понимали, что не уймусь, и книги отдали. Так и привез я во Владимир целый мешок книг – еле дотащил.
С этим мешком книг имел я потом постоянную мороку: то их у меня отнимали – для проверки, а потом не отдавали; то, наоборот, заявляли, что проверять их некому, а потому отдать нельзя; то вводили лимит – 5 книг на руки, остальные опять же отбирали. И каждый раз приходилось мне из-за них то жалобы писать, то голодовки объявлять. Один раз в лагере я их даже украл со склада, подменив другими. Словом, целая эпопея. Любопытно, однако, – никто их ни разу не просматривал, никто даже не знал, что они не советские, иначе мне никакие голодовки не помогли бы. Просто раздражал мой мешок начальников. «У нас здесь не университет, учиться будете после освобождения». Вот и все.