И здесь граница
Шрифт:
Победа была не за горами, лучи ее освещали путь наступающим советским войскам.
Кублашвили совсем уже отчаялся попасть на передовую. Видать по всему, война вот-вот закончится, а он так и не понюхает пороху. Вернется домой, и стыдно будет людям в глаза смотреть. Поди, докажи, что ты просился, рвался. Подать, что ли, третий рапорт, уже на этот раз начальнику погранотряда?
И вдруг, буквально на следующий день — новость: ему и нескольким другим солдатам велели собираться в путь-дорогу.
«На фронт! На фронт! — ликовал Кублашвили. — Наконец-то вспомнили обо мне. Все же, что ни говори, кто стучит — тому открывают…»
Покой нам только снится
Письмо первое
«7 августа 1944 г.
Здравствуйте, товарищ лейтенант! Пишет Вам Кублашвили. Извините за долгое молчание, но, поверьте, было не до писем. А сегодня чуть посвободней, вот я сразу и вспомнил про свое обещание.
Помните, как я радовался, что уезжаю на фронт? Ехали с песнями, настроение бодрое. Но в Харькове выяснилось, что радовался я преждевременно. Переводили, увы, не в действующую армию, а на западную границу.
Трудно описать, что натворила в этих краях война. Везде руины,
Километров за шестьдесят от места назначения эшелон остановился. Мост впереди еще только восстанавливали, и мы двинулись походным порядком.
Куда ни глянешь — воронки от бомб, траншеи, проволочные заграждения, противотанковые рвы и ежи, сожженные танки, автомашины… От сел остались одни почерневшие трубы, обгоревшие бревна. А то так: ни хаты, ни сарая, одни ворота уцелели. И никуда они не ведут, те ворота.
Люди живут в землянках. Жизнь только-только налаживается.
Недавно здесь шли бои, и война на каждом шагу напоминает о себе. По сторонам разбитого, в рытвинах шоссе — таблички на деревьях, и столбах: «Мины!», «Стой! Опасно! Дорогу просматривает снайпер». Или стрелки с надписью: «Хозяйство Иванова», «Хозяйство Петрова», «Медсанбат», «ПМП» [1] …
Передовая далеко впереди, казалось бы, опасаться нечего, но шли мы с походным охранением, в боевой готовности. И это не напрасная предосторожность. Под вечер, в первый же день марша, подходим к лесочку, вдруг впереди автоматные очереди. Когда прибежали, то увидели такое, что волосы встали дыбом. Из засады обстреляли санитарный автобус. Раненых, медсестру и шофера зверски перебили, а машину сожгли.
Мы уже знали, чья эта работа. Тут, в ближнем тылу действующей армии, бродят разведывательные группы абвера [2] , угодившие в окружение гитлеровцы. И вдобавок к этому крупные, по нескольку сот человек, отряды оуновцев [3] . Называют они себя украинской повстанческой армией (УПА).
Вместе с нами майор был из политотдела отряда, и на привале он рассказал про оуновцев. Мы там, на Дальнем Востоке, понятия не имели про этих бандюг, про их сотни (курени) и боевки, Поэтому напишу несколько слов, чтоб Вы, товарищ лейтенант, были в курсе. Может, пригодится для бесед с ребятами.
Отряды УПА состоят из бывших старост, полицаев, всякого рода предателей, изменников, дезертиров, хорошо знающих местность, язык и всякое такое прочее. Немцы позаботились, чтобы они были как следует вооружены, и снабдили их даже пулеметами и минометами.
И ничего удивительного. У оуновцев давняя дружба с фашистами. Задолго до войны в Берлине для них создали специальную школу. Там обучали главарей повстанческих отрядов шпионажу, технике диверсий. И не только обучали, а и засылали в Советский Союз.
Из оуновцев укомплектовали дивизию СС «Галичина», карательные команды по борьбе с подпольщиками и партизанами. Предчувствуя свой крах, фашисты помогли оуновцам построить в лесной глухомани тайные
убежища, так называемые схроны.
Оуновцы, шпионы абвера, недобитые гитлеровцы, все вместе и порознь, вредят нам где и как только могут. Уничтожают связь. Рвут мосты. Нападают на воинские подразделения и тыловые склады… В общем, идет здесь самая настоящая война.
На этом кончаю, пора собираться в наряд. Привет всем, всем на заставе!»
1
ПМП — полковой медпункт
2
Абвер — гитлеровская военная разведка.
3
ОУН — организация украинских буржуазных националистов.
Письмо второе
«1 сентября 1944 г.
Вашу весточку получил. Спасибо, товарищ лейтенант. Опишу дальше свою службу на новом месте.
После двухдневного перехода прибыли мы на свою «заставу». Это слово я специально взял в кавычки. На самом деле никакой заставы не было и в помине.
Война есть война, но то, что мы увидели… Даже писать тяжело. Все исковеркано, порушено. Казарма, наблюдательная вышка, линии связи — все уничтожено. От контрольно-следовой осталась едва приметная, заросшая бурьяном полоса… Одним словом, головешки да груды камней. Пограничные столбы, и те снесены.
Мы с волнением оглядывали место вокруг. Гордостью наполняется сердце, когда думаешь о том, что здесь насмерть стояли пограничники. Гордостью и болью: мало кто из них уцелел.
И мы поклялись выполнять свой воинский долг так же стойко, как выполняли его наши братья в трагические июньские дни сорок первого.
Одно подразделение разместилось в чудом уцелевшем сарае (местные жители называют его стодолой). Остальные, в том числе и я, поставили шалаши.
Едва устроились, первым делом накрепко вкопали пограничный столб. Нет, не стандартный четырехгранный, красно-зеленый, а обыкновенный, круглый. Масляной краской сделали на нем полосы наискосок, а на дощечке написали четкие и гордые буквы: СССР.
Торжественное то было и радостное событие.
Вокруг, если на первый взгляд, мирно и спокойно. Тихий, задумчивый лес, неторопливо катит свои воды Западный Буг… Живи и горя не знай. Но работать приходится, как говорится, одной рукой. В другой — оружие. Редкие сутки проходят без стычек и перестрелок с бандитами. Их можно ожидать с любой стороны, в любой час дня и ночи.
Так что, не хочу скрывать, здорово выматываемся, недосыпаем, недоедаем. Но я часто вспоминаю ваши слова «Не пищать!» и верю, надеюсь, что будет у нас настоящая казарма, а не сарай, и контрольно-следовая, и связь. А пока что связь только звуковая. Один винтовочный выстрел — тревога. Два выстрела — вызов тревожной группы. Три выстрела — застава, в ружье.
Товарищи подобрались замечательные. Большинство с южной и восточной границ, но есть и из госпиталей. Ребята боевые, бывалые. Да робкому и нерешительному пришлось бы туговато. У нас чуть ли не ежедневно такие события, что лишь в приключенческой книжке можно прочитать.
Вот, к примеру, вчера послали меня с несколькими пограничниками (тут по одному выходить из расположения запрещено) получить муку на мельнице. Пока разгружали мешки с повозок, я, как старший, пошел доложить о выполнении задания.
Захожу в канцелярию (так мы называем землянку, в которой помещается заставское начальство), а там еще какой-то старший лейтенант-артиллерист и с ним три батарейца.
«Товарищ старшина, ваше приказание…» Закончить не удалось, старшина жестом остановил меня. «Кублашвили, — говорит, — ты у нас хозяйством занимаешься, надо подсобить пушкарям продукты заготовить. Вот напишу тебе записку, и веди их до председателя сельсовета. Пущай он поможет без усякого там бюрократизму…»
Смотрю на старшину и глазам своим не верю. Почему он напустил на себя вид недалекого, малограмотного и говорит нарочито неправильно?
«Через пару деньков ихнюю машину подгонют, так што предупреди председателя: заготавливать надо по-быстрому. А нащот платы пущай не беспокоются, платить будут наличными…»
Ни слова не говоря, я спрятал записку в карман гимнастерки: «Разрешите выполнять?»
Старший лейтенант и его солдаты поднялись со скамейки, взяли свои вещмешки и автоматы, но тут старшина недовольно заметил: «Не вздумай, Кублашвили, в этаком затрапезном виде в селе показываться. Подшей свежий подворотничок, побрейся и штоб через десять минут издесь был. Понятно?»
Выбежав из землянки, я остановился, не зная что делать. Как понимать слова старшины? Куда проводить артиллеристов? Ведь поблизости ни сел, ни сельсовета. Да и что тут можно заготовить, если все вокруг уничтожено и разграблено оккупантами? И почему это старшина назвал меня хозяйственником? Прекрасно же знает, что никакими хозяйственными делами я не занимаюсь, вот разве только на мельницу раз съездил. И вроде бы, говоря про бюрократизм председателя сельсовета, подмигнул мне. Дескать, не принимай мои слова за чистую монету. А может, показалось, что подмигнул. А ну-ка, посмотрю, что за записка?
Развернул ее и похолодел: «Бесшумно подними тревожную группу и бегом в канцелярию!»
Вот оно что! Видать, заготовители-то липовые и старшина раскусил их.
Едва мы открыли дверь землянки, как лицо старшины изменилось, стало резким и жестким. Куда и девался тот простофиля, что несколько минут тому назад говорил со мной. Выхватив пистолет, он скомандовал: «Руки вверх!»
«Старший лейтенант», побледнев, потянулся к кобуре, но грохнул выстрел, и он рухнул на земляной пол.
Сообщники его схватились было за оружие, но мы не зевали и мигом скрутили их.
В вещмешках под сухарями и пачками горохового концентрата была взрывчатка; в карманах кителя и полевой сумке главаря — подделанные документы на всю команду, чистые бланки со штампами и печатями советских воинских частей, много денег. А в подкладке брюк — удостоверение на немецком языке.
«Заготовители» сознались, что заброшены абвером для диверсий на железной дороге.
Ну, пожалуй, на сегодня хватит. Извините, что строчка налезает на строчку, но пишу при свете керосиновой лампы да еще на патронном ящике. Большой привет с западной границы.
Здравствуй, учитель!
Кублашвили не мог причислить себя к робкому десятку, однако у обитой черным дерматином двери кабинета оробел и нерешительно затоптался. Просто язык не поворачивался сказать начальнику штаба погранотряда, что не хочет оставаться на сверхсрочную. Пять лет прослужил только здесь, на западной границе, пора и домой. Да и мать чуть ли не в каждом письме зовет к себе.
Кублашвили отошел к окну и рассеянным взглядом окинул просторный, выложенный брусчаткой двор.
Вот выкурит одну и зайдет. Тянуть нечего. Решил — значит решил. В эту минуту кто-то сильными руками сжал его плечи. Кублашвили обернулся и обомлел: Карацупа! Начальник пограничной школы, в которой он учился сразу после войны, любимый наставник и учитель!
— Никита Федорович! — воскликнул Кублашвили и широко улыбнулся. — Вот уж действительно неожиданная встреча! Говорят, вы сейчас служите в Москве? Вы себе не представляете, как я рад видеть вас!
— И я рад, Варлам! Поверишь, встречу бывшего своего курсанта — будто родного сына увижу, — растроганно произнес Карацупа и, обняв Кублашвили, трижды, по русскому обычаю, поцеловал.
Они присели на стоящие вдоль стены стулья.
— А я, Никита Федорович, часто вспоминаю нашу школу…
— Да-а, славное было времечко, — согласился Карацупа. — И курс ваш подобрался очень хороший. Дружный, боевой… Славные ребята… Больше половины фронтовиков. Помнишь, только и пели: «Едут, едут по Берлину наши казаки!»
— Как не помнить, Никита Федорович? Помню…
Кублашвили жадно всматривался в лицо Карацупы.
«Почти не изменился за эти годы. Все такой же загорелый, крепкий. Разве лишь «гусиных лапок» прибавилось под глазами да посеребрились виски…»
И еще Кублашвили думал о том, сколько стараний прилагал Карацупа, чтобы они, будущие следопыты, побольше знали, умели. И откуда у него, человека уже немолодого, брались силы? От подъема до отбоя на ногах. Нередко и после отбоя можно было увидеть его склонившимся над учебниками и конспектами — Никита Федорович готовился к очередным занятиям. А поутру снова с курсантами. Выбритый, подтянутый.
Вся школа души не чаяла в Никите Федоровиче. За то, что щедро, не скупясь, делился своими знаниями, опытом. За справедливость, душевность, простоту в обращении.
Да и как было не уважать бывалого пограничника, если он Сам обезвредил более четырехсот пятидесяти агентов японской и гитлеровской разведок — противника вероломного, дьявольски изощренного, использовавшего самые грязные приемы и методы ради достижения своей цели.
(Уже много лет спустя, узнав о присвоении полковнику Карацупе звания Героя Советского Союза, Кублашвили искренне порадовался за своего учителя).
— Вы наверняка уже забыли, — прервал молчание Кублашвили, — а я до сих пор помню, как вы с одним мешком…
На худощавом лице Карацупы отразилось удивление.
— Постой, постой, с каким мешком? Что-то запамятовал.
— Напомню вам, Никита Федорович. Как-то на практических занятиях я изображал нарушителя. Задерживать меня назначили Авдеева. А Дик у Авдеева был ростом с матерого волка и хватка прямо-таки железная. Ни один самый крепкий курсант не мог совладать с ним. Куда уж мне, далеко не силачу, справиться! Он из меня лапшу сделает.
И хотя светило солнце, мне казалось, что на поляну спустилась ночь.
Натягиваю на себя тяжеленный дрессировочный костюм, а пальцы не слушаются, озноб трясет…
В это время вы подошли ко мне и спросили: «Страшновато, товарищ Кублашвили?»
Не хотелось, неудобно мне было признаваться, но с языка как-то сорвалось: «Немножко есть…» — «Да, вид у вас, безусловно, не геройский, — сказали вы. — А ведь собака инстинктивно чувствует, когда боишься ее… Ладно, разоблачайтесь. Тряхну-ка я стариной… Нет, костюм мне не нужен, обойдусь куском мешковины».
Я тогда не поверил своим ушам. «С одним мешком на Дика?! Да он вам…» — «Давайте, давайте мешок! Ничего со мной не станется. Не такой уж Дик и страшный, как считают некоторые военные».