ID
Шрифт:
Мне запрещали переписку с семьей. После длительной голодовки я на некоторое время получил эту возможность. В одном из писем к матери я впервые сформулировал свое понимание этого «страха Божьего» и задавался вопросом, требует ли это чувство безусловной веры в Бога. По-моему, каково бы ни было происхождение этого страха, дан ли он нам свыше или выработан самим человеком на протяжении истории, это, по сути, есть вопрос о происхождении религии, то есть вопрос, на который никогда не будет ответа. И хотя мне хорошо известно, сколько крови было пролито из-за этого вопроса и как важен он для множества людей, для меня он не имеет значения. Сознавая, что ответа нет, я и не ищу его Не все ли равно, откуда берется религиозное чувство, сумел ли человек неким образом сам подняться
Верность этому божественному образу и подобию помогает нам сохранить человеческое достоинство. Поддаться страху, который пытался внушить нам КГБ, страху за собственное физическое существование означало утратить это достоинство, изменить своим принципам ради заботы о самом себе КГБ стремился управлять нами с помощью физического страха, страха смерти. Этот страх следовало сублимировать в высокий страх оказаться недостойными назначения, данного человеку Богом.
Просто сохранить верность самому себе как отдельной личности — этого недостаточно Ты — часть чего-то большего, чем ты сам, именно этому нельзя изменить. Чтобы поддержать в себе твердость духа и ощущение сопричастности, я обратился к молитве. Но поскольку никаких молитв я в то время не знал, я сочинил свою собственную:
Будь благословен, всемогущий Боже. Даруй мне счастье жить в Израиле с Авиталь, моей возлюбленной. Даруй моим родителям, Авиталь и всей моей семье силы выдержать все трудности, пока мы не соединимся вновь. Даруй мне силы, честность, разумение, удачу и терпение, чтобы выйти из этой тюрьмы неложным и достойным путем и уехать в Израиль.
Я повторял эту молитву каждый раз, когда меня вели на допрос Это была моя защита против одиночества. Угрозой смерти меня хотели отрезать от сообщности с людьми и с историей, заставить меня думать только о себе. Но моя молитва помогала мне оставаться частью моего настоящего мира, разбивала окружавшие меня тюремные стены.
Осознав себя евреем, обнаружив свою принадлежность к уникальному народу с уникальной историей, я открыл в себе новый, огромный источник силы Зто не только не отгородило меня от остальных людей — наоборот, именно благодаря этому я почувствовал с ними особую, намного более прочную связь До ареста я активно участвовал в работе Хельсинкской группы по контролю за соблюдением прав человека в СССР (она была создана сразу же после Хельсинкской конференции 1975 года). Я помогал в сборе материалов и подготовке документов, посвященных преследованиям пятидесятников, крымских татар, украинских националистов При этом мое проснувшееся еврейское самосознание, моя identity не только не мешала, а, наоборот, помогала этой работе: точно также, как мой народ стремился к свободе, также стремились к ней другие народы, другие религиозные и этнические группы Теперь мне это было понятно не только в теории, но и на практике.
В тюрьме это чувство солидарности усилилось и углубилось Каждый из нас — националистов, сектантов, монархистов, диссидентов — боролся за свой собственный идеал, за свое собственное видение будущего народа или группы, к которой он принадлежал. При этом даже самые противоположные позиции неожиданно оказывались близки друг другу именно в силу глубокого понимания и уважения, которое каждый из нас питал к борьбе другого Преданность истории и традициям твоего народа перекликается, резонирует с точно такой же преданностью твоего товарища по камере и становится основой взаимной солидарности и уважения. Речь идет не только о реальных людях — оказавшись в Лефортово, я открыл для себя целый мир литературных героев, которые вдруг стали мне близки и понятны.
По своему собранию книг лефортовская библиотека была, наверное, уникальной: она состояла из книг бывших «врагов народа», разоблаченных
До ареста я читал многие из этих книг, но если раньше от Гомера или европейских классиков я получал чисто эстетическое удовольствие, меня лично никак это не касалось — я чувствовал себя как зритель, наблюдающий за интересным спектаклем, — то теперь я сам стал одним из его участников В перерывах между допросами, когда в ушах все еще звучат угрозы смертной казни, и ты понимаешь, что угрозы эти — не просто слова, перспектива полностью поменялась Борьба и жизнь литературных героев предстали передо мной совершенно в ином свете — свете моего собственного опыта и моей собственной борьбы Началось это с комедии Аристофана, где один из героев говорит другому: «А, у тебя коринфская ваза — значит, ты предатель Родины!» (Афины в это время воевали с Коринфом.) Я невольно улыбнулся: ведь меня самого обвинили в измене Родине, и обвинение это не менее абсурдно, чем обвинение в аристофановской комедии!
Но в этих книгах я находил и более глубокие параллели с моим собственным состоянием. Дон Кихот, который при прошлом прочтении книги представал в виде комической фигуры, превратился в бескомпромиссного диссидента, в свободного человека, который несмотря ни на что и вопреки всему оставался верным своему видению мира. Его называли сумасшедшим — но все его сумасшествие состояло в том, что он не хотел поступиться дорогими его сердцу традициями рыцарства. Несмотря на то что я далеко не во всем разделял его идеи — в конце концов, не следует забывать, сколько евреев погибло от рук рыцарей в ходе Крестовых походов. — сама эта преданность идее, сама готовность пойти за нее на смерть открылись для меня с совсем другой, не литературной стороны Ситуация, в которой оказался Дон Кихот, напоминала мне ситуацию в СССР, где диссиденты бросавшие вызов сумасшедшему миру Оруэлла, сами оказывались за решеткой дурдома.
Среди документов, которые я помогал готовить для обеих групп — движения за права человека и еврейских активистов. — были описания этих насильственных госпитализаций в советские психиатрические клиники. Мои следователи объявили эти документы антисоветской пропагандой и потребовали, чтобы я публично отказался от них. «В конце концов, что такое сумасшествие? — спрашивали они риторически. — Разве его определение не зависит от общества в котором вы находитесь? Тот, чье поведение резко расходится с нормами общества, в котором он живет, может быть признан сумасшедшим».
Неудивительно поэтому, что для КГБ каждый инакомыслящий был врагом государства, которого можно было подозревать в сумасшествии, и который ввиду этого заслуживал наказания. Истина и ложь, безумие и вменяемость были поставлены с ног на голову в том сумасшедшем мире, в котором герой Сервантеса чувствовал бы себя как дома.
Антигона Софокла была другим вымышленным персонажем, с которым я чувствовал особое родство. Похоронив своего брата, она поставила преданность семье выше преданности государству и тем самым преступила закон. Как это перекликалось с нашим опытом в СССР, где власти пытались разорвать нормальные человеческие, семейные и любые другие связи, заменив их безоговорочной преданностью государству. Брата натравливали на брата, сына — на отца и недаром поэтому героем советского пантеона был Павлик Морозов — двенадцатилетний мальчик, выдавший своих родителей властям за то, что они, пытаясь прокормить семью, спрятали выращенное ими зерно, а затем с удовлетворением наблюдавший за их арестом.