Идеально другие. Художники о шестидесятых
Шрифт:
Слепян был первым пропагандистом Целкова, еще до фестиваля выставив его натюрморты у себя дома на Трубной.
После фестиваля прибавились рожи, под влиянием японца одного, показавшего там свои рисунки – с лицами как у балды, с узкими глазками. Маски вообще не так трудно сделать, тем более Олег театральный человек, недаром у Акимова учился, так что мог и сам догадаться. Потом ему ближе Малевич стал, когда в запасники начал ходить. Но все мы не с неба свалились, все у кого-то чего-то взяли, никто ж не выдумал заново все искусство.
Передо мной «Московский художник» за август 57-го, где на первой странице – закон о тунеядцах, на второй – рассказ об изостудии в Парке Горького, вся третья – размышления Каменского о фестивальной выставке (три двухэтажных павильона, 4500 работ из 52 стран), где абстракционисты сравниваются с немыми, умеющими только мычать. Он пишет, что формалистов увидел впервые в жизни и, если
Фестиваль молодежи начали готовить чуть не за полтора-два года. Все было впервые – еще не было выставок американской, французской, английской. В 57-м году в МОСХе были подготовительные выставки к молодежному фестивалю, куда могли свободно приносить работы все желающие. Выставок было несколько – молодые художники должны были состоять в молодежной секции. Обычно Союз художников посторонних людей вообще не смотрел. Но в связи с фестивалем объявили, что на первые просмотры может нести картины кто угодно. За год до фестиваля дали послабление – надо что-то посвежее, идите, кто хочет, несите работы на Кузнецкий Мост, на первые молодежные выставкомы. И они махнули рукой. На фестивале я впервые попробовал нарисовать не так. Не помню, откуда я узнал, поначалу просто пошел посмотреть, картины не понес. Было все очень живо, интересно. На следующий день взял свои этюды с натуры – на мой взгляд, очень хорошие, симпатичные – и понес. Но встретил полное равнодушие – взглянули, махнули рукой: «Куда ты со своими этюдами пойдешь, убирай!»
Я убрал, а после меня молодой человек выставил очень яркий, плоский, без всякой перспективы натюрморт, как потом я уже понял, под влиянием раннего Кончаловского. Какая-то метла, разведенная яркими красками. Мне же всегда были чужды такие локальные, плоские, чистые, из тюбиков, цвета. И прошел на ура, выставкому очень понравилось, очень бурно обсуждали, а меня это задело, взволновало: «Они же все художники, почему же так равнодушно отнеслись к моим вещам, а такую примитивную, грубую живопись, плохо нарисованную и выкрашенную чистыми красками, приняли на ура?» Это был Олег Целков. Я увидел и позавидовал: так-то и я могу нарисовать! Это произвело на меня большое впечатление и подтолкнуло к тому, чтобы подумать – а что я могу? Могу ли так рисовать? Я считал, что так-то я могу. Как до сих пор художники, даже публика, смотрят на квадрат Малевича и говорят: «Я так тоже могу!» Как это написать – другой разговор. Мне было интересно – вдруг примут, выставят? Казалось заманчиво!
Я пришел домой, подумал, что бы им такого нарисовать? Я же все время тогда с натуры писал – но тут понял, что им с натуры не надо. Пришел домой, взял детские рисунки моей дочки и на холсте увеличил размер – с фактурой, мастихином, масляными красками, во взрослой манере – и назвал все это «Детские сказки». Понес им несколько холстов – и вышла та же история, что и с Целковым, когда они полчаса спорили, обсуждали. В общем, был успех, и все взяли на ура. В результате, конечно, ничего не выставили – ни Целкова, ни меня. Но меня уже знали, масса была этапов перед фестивалем – московский, всесоюзный, а на сам фестиваль почему-то взяли небольшой букетик полевых цветов, монотипию, которой я тогда научился, увлекся через Юру Васильева. Нарисовал полевой букетик с натуры, сделал с него монотипию, отнес им, прошел абсолютно все этапы и выставкомы и дошел до Всемирной выставки в Парке культуры и отдыха имени Горького. Букетик мой в реалистической манере никого не раздражал и проскочил на фестиваль каким-то чудом – монотипия не считалась какой-то особо реакционной, была просто нежной и живописной. Более того, мне дали почетный диплом лауреата международного конкурса, который мне единственный раз помог, когда я пришел к директору оформительского комбината устраиваться, уйдя с железной дороги. Просто так в комбинат не принимали, трудно было попасть – спасибо Коле. Больше, правда, я ничего с этого не имел.
Существует легенда о получившем в Парке Горького золотую медаль Звереве, которую, вместе со своим мастихином, вручил ему «председатель жюри Сикейрос».
Сикейроса не было, вообще никого из знаменитостей не было, может, кто-то из наших? Зверев никакой медали не получал, это позднейшее добавление, но впервые наш круг услышал о Звереве тогда – в Парке Горького была студия, куда будто бы могли заходить и рисовать все – и иностранцы, и русские. Я, правда, никогда туда не заходил. Один американец забавно поливал там огромные холсты под Поллока, и там впервые появляется Зверев, который плюется и вовсю мажет. Никакой медали никто ему не мог дать, потому что его работы не участвовали в экспозиции, это расхожий миф. Могли ведь и дать Звереву, если б прошел и висел на выставке, – не золотую медаль, конечно. Эрнст Неизвестный там получил серебряную медаль с обнаженным торсом серого мрамора, но он вообще был классический мастер. Неизвестному как компромисс дали. Золотую, кажется, получил покойный Попков, изображавший советскую власть, пусть мероприятие было и международное.
Сейчас многие пишут мемуары –
Дело в том, что история человечества тоже частично на мифах построена, они прижились и больше выражают эпоху, чем правда. Но если легенда не вредная особенно и ничего буквально не искажает, не так уж важно! Такая же легенда о том, что его работы показали Пикассо и тот сказал, что ничего подобного он не видел и сам так не может! То же, как когда люди эмигрировали на Запад, то говорили, что этот или вторую виллу покупает, или под мостом ночует, – а середина никак не устраивала, никому не интересна была. Для того чтобы Зверев там выделился и его узнали, нужна была десятая выставка. Галя Маневич это пишет, но она тогда девчонкой была, не знаю, кто ей это сказал. Толя розыгрыши дай бог какие устраивал, кого он только не разыгрывал – так что ссылаться на него как на действительность никак нельзя!
Фестиваль вспоминают как время свободы – живые иностранцы на улице!
Сравнительно с теперешней это не та свобода – все равно они как-то были огорожены, да и лезть к ним по старой памяти опасались. Из наших я не помню, кто особенно на фестивале к иностранцам знакомиться лез, – вот потом, когда выставки начались в Сокольниках, знакомились очень активно. Они массу книг навезли, которые мы таскали, и они этому покровительствовали. Мы познакомились с двумя гидами, Мидом и Секлошей – Мид был русского происхождения, Медведев по-нашему, – они собрали материалы о художниках, уехали и выпустили редкую сейчас книгу о художниках. Так что контакт был! В статью Маршака в журнале «Лайф» я не попал, он у нас не был в Лианозове, мы с ним знакомы не были, а никто его не привез. У него в статье были, кажется, Зверев и Дима Краснопевцев. У нас бывал знаменитый в то время Виктор Луи, который сказал: «Я специально Маршака к вам не повез, ведь он уедет, напишет, а у вас будут неприятности! А я к вам хорошо отношусь, вы хорошие ребята!» Но мы, правда, посчитали, что он нам чуть ли не гадость сделал – лишил мирового признания! Но это было бы, конечно, не то признание.
После фестиваля началась и мода на квартирные выставки. Волконский рассказывал, как вы с Холиным вешали у него работы Кропивницкого. Лида и Кулаков – о выставках у Цырлина. Домашние выставки Краснопевцева устраивал Рихтер.
Первым был Андрей Волконский. Волконский очень активно искусством интересовался, делал одни из самых первых квартирных выставок – Евгения Леонидовича, Яковлева. Но как вешали, я даже не помню. Рихтер сделал две огромные выставки Димы Краснопевцева – у него был колоссальный холл с двумя концертными роялями. Но Рихтер делал выставки только Краснопевцева, Диму он особенно любил, остальных не очень, хотя никогда не ругал и не отрицал. Одним из самых первых был Илья Цырлин. Он снимал огромную залу в доме Шаляпина, где устраивал выставки Димы Плавинского, Саши Харитонова, потом Лиды Мастерковой, но царствовал там Кулаков, с которым у Цырлина была любовь – он был «голубой». Цырлин был очень успешный искусствовед, но первым изменил советской власти – влюбился в Кулакова. Цырлин по сравнению с нами был человек богатый, известный критик, состоял в Союзе художников, преподавал во ВГИКе, деньги у него были такие, что он мог Кулакову покупать краски ящиками. Цырлин горами скупал ему краски, тот одним нажимом выхлестывал на холст, а Харитонов ходил и все собирал и из остатков делал картины. Мы-то выжимали все до последнего, чтобы краска никак не пропадала. Еще до выставки в Сокольниках Кулаков увидел репродукции Поллока и ему подражал. Чтобы это было эмоционально, он брал тюбик, зажимал, выдавливал на холст и отбрасывал. А нищий совершенно Харитонов, у которого денег на краски не было, подбирал – в тюбике оставалась третья или четвертая часть краски, выжимал и рисовал все свои картины. Кулаков был приятелем с Михновым, они работали вместе, в одной мастерской. Михнов тоже поливал краской, но делал жидко, мастихином. К Цырлину любой с улицы войти не мог, приглашались знакомые. Тогда это еще было опасно – уже потом к нам в Лианозово и на квартирные выставки шел кто угодно. Цырлин еще не до конца встал на наш путь, он официально зарабатывал большие деньги в институте, потом его выгнали, и он вскоре умер.
Его выгнали после фельетона в «Комсомолке» в мае 1959-го, о двурушнике у мольберта, и он писал статьи под чужим именем. Год спустя, в сентябре 60-го, появился фельетон в «Вечерке» про вашу помойку: «Рабин начитался всяких западных журналов и книг о „творчестве“ абстракционистов. Даже макаки и шимпанзе, узнал он, рисуют „картины“».
Довольно рано, но там ведь не одна помойка была, поэты тоже затрагивались, был Иванов какой-то, но что он собственно делал и почему, в памяти уже стерлось. Наверное, они случайно кого-то привязали. Кто-то из тех, кто к нам ездил, кому-то настучал, а журналист оттуда что-то черпал, поэтому получился испорченный телефон. Газетные фельетоны в то время не были фельетонами в обычном понимании. Эта литературная форма использовалась начальством для запугивания и наказания неугодных власти людей. Как правило, вслед фельетону следовали репрессии, начиная от выговора или увольнения с работы до исключения из партии и ареста, при Сталине. Про фельетоны все Глезер знает, это по его части, он большой специалист. Они все напечатаны в каталоге «Лианозовской группы». Был и про него фельетон, «Человек с двойным дном».