Иду на грозу. Зубр
Шрифт:
Зубр не понимал, почему ни в Москве, ни в Ленинграде не устанавливают памятник Вернадскому. В школах должны были проходить Вернадского, должен быть музей Вернадского, должна быть премия Вернадского.
Он никогда не мог в точности определить — за что же он преклонялся перед Вернадским:
— …вселенский масштаб мышления, космический человек.
— …интересовала всякая всячина: живопись, история, геохимия, минералогия.
— …был ученым высшего типа, не лез в академики, в начальники.
— …вокруг Вернадского никогда не было ни шума, ни крика, никто не нервничал,
— …в Берлине выступали Ферсман, Кольцов, Луначарский, Костычев, Платонов — замечательный русский историк, были крупные медики. Немцы, однако, более всех восторгались Вернадским. Он производил какое-то умиротворяющее и возвышающее впечатление. Он заставлял думать над главными проблемами бытия Земли и Человека.
— …принял приглашение и уехал читать лекции во Францию. Вернулся через несколько лет, когда захотел, в 1926 году. Вернулся без всяких скандалов, без покаяний, как свободный человек.
— …за границей делал что хотел: читал лекции о чем хотел, например в Сорбонне — геохимию.
— …в Берлине читал лекцию на хорошем немецком языке. Знал французский безупречно, английским не владел, зато хорошо говорил по-русски. Тогда это была не редкость. Сейчас в пределах обширного нашего отечества хорошо владеющие русским языком — счастливая находка. У него же был вкуснейший русский язык…
О чем они говорили? Зубр планировал тогда начало больших экспериментальных работ. Он решил применить меченые атомы для выяснения коэффициентов накопления растениями радиоизотопов: как накапливаются, как распределяются, перераспределяются, словом, каковы их судьбы в системе растение — почва. Работу эту Зубр окрестил «вернадскологией». Они обсуждали проблемы биосферы, взгляды Вернадского на роль живых организмов на планете Земля. Было у них несколько табу. Например, запрещалось всерьез разговаривать о происхождении жизни на Земле. Табу это Зубр сохранил до конца жизни. Я слыхал уже в семидесятых годах, как в ответ на приставания какой-то дамочки о происхождении жизни на Земле — как, мол, это все было? — он набычился, засопел, зафыркал, а потом, пересилив себя, глуповато моргая, развел руками:
«Я тогда маленький был, ничего не помню. — Потом утешающе добавил: — Спросите у Опарина, он знает точно».
Вернадскому более всего нравилась теория вечности жизни Аррениуса. Он увлеченно рисовал перед Зубром картину Вселенной, где носятся зародыши микроорганизмов и, найдя на какой-нибудь планете подходящие условия, колонизируют ее, начинают там эволюцию. Так представлял себе Сванте Аррениус, знаменитый шведский физик и химик, происхождение жизни на Земле. Она появилась из Вселенной. Жизнь во Вселенной вечна в том смысле, как вечна Вселенная. Жизнь является частицей мирового добра. По ряду философских и религиозных воззрений абсолютное добро — это вся Вселенная. Абсолютного зла нет, а есть только абсолютизированное зло какого-то падшего существа, в разных религиозных системах обозначаемого различно.
Зубр всегда жалел, что не успел встретиться с Аррениусом, ибо весьма его уважал.
Шли у них с Вернадским разговоры о пространстве и времени, об относительности времени Тогда как раз начинались у Бора и Дирака споры о возможности квантования пространства и времени. Масса была квантована, энергия квантована, а пространство и время вроде оставались непрерывными и подчинялись классической механике, а не квантовой.
На эту тему Зубр любил потрепаться, так сказать, с общефилософской точки зрения, онтологической, а не физико-математической. Он считал, что есть кванты времени и кванты пространства.
Спустя тридцать пять лет — и каких лет! — он почти дословно воспроизводил их диалоги. Суть сводилась к тому, что известно химическое и биологическое ничто. Он пояснял мне: когда мы помираем, то как живые существа перестаем быть. Это биологическое ничто. Химическое ничто — торричеллиева пустота, можно получить пространство, в котором не останется ни одной молекулы.
Усилия, которые отражались на моей физиономии, действовали на него удручающе.
— Это, конечно, представить себе трудно, — утешал он. — Пока что это чистая фантастика.
Фантастику в литературе, жанр научной фантастики они оба дружно не любили. Детективы — другое дело, без детектива умственная жизнь зачахла бы. Сами же они фантазировали вовсю, и свою фантастику они считали Научной, Плодотворной, Законной, то есть это было Непонятное с точки зрения известной картины мира. О таких вещах порассуждать — самое милое дело.
Ноосфера в эпоху ядерной энергии требует перестройки сознания человека. Уменьшается «я», увеличивается «мы». Думать надо о «мы». Не «они» и «мы», а только «мы». Вся ноосфера — это «мы».
«Быть или не быть» Гамлета касалось его одного, принца Датского. Теперь это касается нас всех. Ядерная опасность, биологическая и прочие соединяют человечество общим страхом, общей зависимостью…
Хотелось бы подслушать разговор этих двоих, полюбоваться, как гуляют они по аллеям парка в Бухе. Всегда есть что-то волнующее в свиданиях великих: Бетховен и Гете, Толстой и Горький, Эйнштейн и Бор. Их притяжение, их отталкивание. Причем чаще — отталкивание. Необъяснимое для простых смертных нежелание общаться, даже встретиться. Помню, как, узнав, что Ф. М. Достоевский и Л. Н. Толстой очутились однажды на лекции в одной аудитории, видели друг друга и не стали знакомиться, я долго мучился этим несостоявшимся свиданием.
Иногда я любуюсь на старую фотографию. Говорят, она была сделана в Калифорнии, в Пасадене. На ней трое — посередине Томас Гент Морган, по бокам Николай Иванович Вавилов и Зубр. Классики, великие и тому подобное. Они идут размашистым шагом, палит солнце, они ни на что не обращают внимания, занятые своим разговором, они возбуждены, почти кричат и смеются при этом, дружба и влюбленность в жизнь переполняют их. Томас Гент Морган много старше своих спутников, но тут это не чувствуется, такие они стройные, сильные все трое. Если бы можно было услышать их голоса!