Иду на грозу. Зубр
Шрифт:
Вместе с талантищем досталась Зубру от природы еще и везучесть. Что это за штука такая, не выяснено, но в науке она несомненно присутствует Существует она в двух видах: с положительным знаком и с отрицательным — как невезучесть. И то и другое — не случайность, а качество натуры. Я знал научного сотрудника, у которого все приборы ломались. У других работали, а у него горели и портились. Причем нельзя сказать, что из-за его неуклюжести или неумения. Ничего подобного. Он мог подкрадываться к прибору прямо-таки на цыпочках, включать его со всей осторожностью, и тем не менее что-то там обязательно фукало, трескалось, заклинивало. Другой невезучий как сядет в такси, так авария, в купленной новенькой книге не хватит
А когда с талантом соединяется везучесть, то это пир природы! Я даже подозреваю, что везучесть одно из свойств больших талантов, иногда она может поднять их почти до гениев.
Часто везучие суеверно твердят, что везет тому, кто трудится, что удача любит терпеливых и тому подобное. Так, да не так. У везучего и нескладно, да ладно, у него, как говорят, и петух несется. Рот распахнет — удача туда и прыгнет.
Везучесть сопровождала Зубра всегда, и никакие обстоятельства не могли их разлучить.
Казалось бы, вот после лагеря заточили его в ссылку, в глушь, изолировали от академической, институтской ученой среды, а что получилось? После сессии ВАСХНИЛ Лысенко и его сторонники громят генетику, крупнейших ученых-биологов, которые не желают отрекаться от генетики, лишают лабораторий, кафедр, а в это время Зубр в своем никому не ведомом заповеднике преспокойно продолжает генетические работы на дрозофилах. Само слово «дрозофила» звучало в те годы как криминал. Дрозофилыцики чуть ли не вредители, фашисты — что-то в этом роде, страшное, враждебное советской жизни. В «Огоньке» печатают статью «Мухолю бы — человеконенавистники». Дрозофила была как бы объявлена вне закона. Антилысенковцы изображались в ку-клукс-клановских халатах. Если бы Зубр вернулся в те годы в Москву, то по неудержимой пылкости характера он, конечно, ввязался бы в борьбу, и кончилось бы это для него непоправимо плохо, как для некоторых других ученых… Судьба же упрятала его в такое место, где он мог оставаться самим собой — самое, пожалуй, непременное условие его существования. В этом смысле везло ему всегда. Обстоятельства как бы отступали перед его натурой.
Повезло и в науке. Ему удалось продвинуться в новом направлении. Изучали пути радиоизотопов в растениях, в организмах животных, затем в природных зоо— и биогеоценозах, как водных, так и наземных. Вот загрязнена река, туда пущены радиоизотопы. Как они распределяются по растениям, по почвам, как они мигрируют? Изучали, как зависит смертность тех или иных организмов от действия различных доз ионизирующих излучений.
Приходилось иметь дело с радиоизотопами, у которых период распада несколько часов («Пока их получишь, пройдя по всем секретным учреждениям, пшик остается, они уже распались!»).
Елена Александровна сделала работу по определению коэффициента накопления разных изотопов у пресноводных животных и пресноводных растений, всего у семидесяти пяти видов.
Везение заключалось и в том, что заниматься выпало ему самой жгучей, самой наинужнейшей на многие годы проблемой. Во всем мире развернулись работы с радиоактивными веществами. Создавали атомную бомбу, атомные реакторы, атомные станции. Защита среды, защита живых организмов, защита человека — все это вставало перед наукой впервые. Надо было обеспечить безопасность работ, безопасную технологию. Молодая атомная техника и промышленность ставили много проблем. Даже ученые-физики не представляли себе толком нужных мер защиты при пользовании радиоактивными веществами. Про младший персонал и говорить нечего. У E. H. Сокуровой работала препаратором пожилая женщина. Прежде чем дать мыть чашки из-под радиоактивных веществ, Елизавета Николаевна подробно инструктировала ее: нужно надеть двойные перчатки, потом обмыть их, проверить на счетчике и так далее.
Смотрит однажды, а она моет чашки голыми руками. «Что вы делаете!» — «А я, — отвечает она, — уже мыла так, без перчаток, и ничего мне не стало, так что зря ты кричишь».
Да что препараторы, все «мазались». Муж Сокуровой, сам дозиметрист, облучился, и Николай Владимирович «замазался», сын Андрей тоже. Трудно было остаться чистеньким в работе с этой плохо изученной штукой.
Но, схватывая свои дозы, облучаясь, они вырабатывали средства защиты, средства очистки, пределы, нормы, технику безопасной работы для следующих поколений. То был передний край биологии тех лет, разведка боем, которую она вела.
Глава тридцать шестая
Если бы я о Зубре сочинял, то после лагеря он бы у меня озлился. Ход рассуждений был бы примерно таков. Завенягин ему обещал златые горы, вместо этого его схватили, услали, он чуть не помер… За что? За то, что не уехал на Запад, уговорил сотрудников остаться? За это его посадили? Работал бы он у меня на Урале, конечно, как и работал, в полную силу, иначе он не мог, так же как и его немцы, все они плохо, даже средне работать не могли. Но вот внутри у него все пылало бы от возмущения. Это первое, что пришло бы мне в голову.
В том-то и дело, что первое. А первое, что лезет под перо, лучше отбрасывать. Я исходил из того, что Зубр был оскорблен, обижен. Он должен был как-то ответить на это. Например, надменностью: ага, не можете обойтись без меня! Или замкнутостью: отринуть всех и вся. Раз его так приняли на родине, раз сделали преступником, руки не подают, то и ему никто не нужен. Разные варианты напрашивались, тем более что немцы посмеивались над ним: уговаривал нас, а самого как встретили? За все старания в лагерь упрятали! Сочувствовали и посмеивались.
Да и все, что было с ним в лагере, не могло пройти бесследно. Нет, нет, он должен был измениться!
Стоило характеру Зубра выйти на просторы воображения, как он выкидывал самые причудливые номера. Мог запить, загулять, пуститься в бега, удариться в религию, мог стать циником, делать карьеру, для этого мог предложить свои услуги Лысенко.
На деле же произошло то, о чем я не сумел догадаться, единственный ход жизни, который я не мог вообразить, — Зубр остался точно таким же, каким был. Самый невероятный для меня и самый естественный для него вариант. В отношениях с немцами, своими сотрудниками, в семье все так же звучал его трубный глас, все так же подпрыгивала его нижняя губа и в гневе и в хохоте. Был так же свиреп, так же распахнут, так же увлекался и увлекал. Не озлился, не упал духом, не изверился. Натура его оказалась незыблемой. О лагерном своем житье он вспоминал со смешком, словно причислял его к прочим занятным перипетиям своей биографии.
Действительная жизнь тем и отлична от сочинений, что никак не догадаешься, куда она свернет. Тут же вообще никакого поворота не произошло. Как двигалось, так и продолжало двигаться. Прямолинейно и неизменно. Не отзываясь ни на какие возмущения. Что это — инертность? Стойкость благородного металла? Неизменность его было не разгадать. Казалось бы, чего проще: какой был, такой и остался. В чем тут тайна? А тайна в том, что остался, сохранился, не уступил ни демонам, ни ангелам, разрывающим душу надвое. Благополучный человек, он может позволить себе быть нравственным. А ты удержи свою нравственность в бедствии, ты попробуй остаться с той же отзывчивостью, жизнелюбием, как тогда, когда тебе было хорошо. Не раз возвращался Зубр к одному разговору, что происходил в камере, где он сидел, — разговору о непостыдной смерти. Боимся мы смерти, презираем ее, думаем о ней, не думаем о ней — все равно войдем в нее. К этому надо быть готовым всегда, значит, надо стараться держать в чистоте свою совесть. Смерть ужасна, когда ты умираешь со стыдом за годы, прожитые в суете, в погоне за славой, богатством. Нет удовлетворения, к моменту смерти ничего не осталось, не за что ухватиться, все рассыпается как пыль, не было добра, не было самопожертвования…