Идущие в ночи
Шрифт:
Из темноты сарая, в ослепительно белый проем, он наблюдал за разведчиками. С ними был пленный чеченец. Руки скручены ремнем за спиной. Конец ремня в кулаке автоматчика. Рот залеплен скотчем. Под всклокоченными, без шапки, волосами бегали испуганные злые глаза. Он был избит, прихрамывал. Держащий его на ремне автоматчик сердито дергал, причиняя ему боль. Они остановились под прикрытием рухнувшей стены, осторожно просматривая белую блестящую пустоту улицы, на которой не было видно колесных следов. Намеревались ее пересечь.
Литкин слышал их тихие, неразличимые голоса. Чувствовал их готовность метнуться, проскользнуть опасное место. Ему было страшно. Он боялся, что пар его дыхания вылетит из сарая и будет замечен разведчиками. Те топтались. Потом вдруг разом, не сговариваясь, стали расстегивать
Это напоминало театр, когда ему, единственному зрителю, демонстрировался огромный, непомерный спектакль, где вместо декораций рушились и сгорали кварталы, вместо актеров, сменяя друг друга, появлялись атакующие цепи, участвовали в массовках похоронные команды, вереницы беженцев и погорельцев. Этот спектакль, написанный великим драматургом, дарил ему нескончаемые сцены, в каждой из которых было режиссерское открытие. Ему оставалось только снимать. Его фильм был обречен на успех, ибо в соавторах у него был благоволивший ему Дух разрушения.
Он услышал мягкий рокот мотора. Не вышел из сарая, нацелив камеру в сияющий прогал дверей. На дорогу, пересекая толстыми колесами цепочку голубых, оставленных спецназом следов, выскочил джип. Его борта были помяты, бампер свернут, в лобовом стекле лучами расходились пулевые трещины. Джип встал посреди дороги, и если бы в руках у Литкина был гранатомет, а не телекамера, он бы мог расстрелять машину в упор. В машине мгновенно раскрылись все двери. Выпрыгнули чеченцы, занимая круговую оборону. Нацелили автоматы на сады и заборы, все в черном, с зелеными повязками, гибкие, сильные, пружиня мускулами. Другие выволокли из машины труп. Был виден его разорванный бушлат, ржавая кровь на груди, коротко стриженная, золотистая голова с белесыми офицерскими усиками. Чеченцы сволокли мертвеца к обочине, вынесли из машины круглую противопехотную мину, положили на снег и сверху, бережно, как попоной, прикрыли телом убитого. Раскрыли ему руки крестом, раздвинули ноги в больших башмаках, поворачивали набок голову, так что Литкину стали видны его незакрытые голубые глаза и аккуратно подстриженные усики. Это мог быть младший офицер или прапорщик. Чеченцы подбрасывали его на видное место, минировали, чтобы русская разведка, наткнувшись на убитого товарища, стала поднимать его себе на погибель.
Литкин снимал, стараясь себя не выдать, чтобы не хлестнули по сараю разящие автоматные очереди. Чеченцы завершили работу. Пятясь, шаря вокруг стволами, отступили к машине, разом сели. Джип рванул и канул, оставив на дороге крестообразное тело. «Сюрприз», – назвал эту сцену Литкин.
Он чувствовал легкое головокружение, слабый жар, словно лицо, обдуваемое студеным воздухом, обгорело на солнце. Он знал за собой это свойство. Так влияли на него невидимые ядовитые энергии, среди которых он действовал. Бесшумная, бесцветная радиация губила его кровяные тельца, будто в каждое впивался микроскопический жадный долгоносик, выпивал горячую красную каплю.
Это были симптомы лучевой болезни, заработанной им вблизи разрушенного, дышащего ядами реактора, в который превратился разрушаемый город. Из каждой развалины, из каждой братской могилы исходили лучи. Ночью город слабо светился голубоватым болезненным заревом. Спутник космической разведки, фотографируя Грозный, получал на снимке млечное, окружавшее город пятно.
Он устал, ему захотелось отдохнуть, выпить глоток горячей воды. Услышать человеческое
Они сидели во дворе разрушенного дома, на двух поломанных табуретках, отпивая из консервных банок кипяток, куда художник Зия кинул несколько пахучих стеблей. Тут же, сложенный из битого кирпича, теплился очаг. На нем стоял закопченный чайник с тонкой струйкой пара из гнутого носика. Литкин наслаждался, чувствуя, как стекают в него горячие вкусные струйки. Смотрел на хозяина, чье лицо, изможденное, с провалившимися висками, тонкими, светящимися насквозь ноздрями, никак не назовешь кавказским – покрытое золотистой, мягкой, как пух, щетиной, с бледно-голубыми, навыкат, глазами, в которых, как глубокие тычинки, дрожали крохотные золотые точки. Зия держал консервную банку обеими руками перед грудью, как священный сосуд. Над его головой в розовой яблоне застыл синий студеный шар неба. Литкин вникал не столько в смысл его невнятных, загадочных слов, сколько в дребезжащее, как у готового заплакать ребенка, звучание хрупкого голоса.
– Два наших народа заблудились впотьмах. Натыкаются один на другой, больно ранят. Избивают друг друга до последнего чеченца и русского. И тех, и других ведут поводыри тьмы. Народы потеряли пастырей света и выбрали себе поводырей тьмы. Я не ушел из Грозного, когда разбомбили мой дом и сгорели мои картины. Не ушел, когда ко мне приехал Басаев, и я отказался писать его портрет, и меня два раза ставили к кирпичной стене. Не ушел, когда через мой сад проехал русский танк и сломал любимое дерево персика. Я остался здесь, чтобы спасти два наших народа. Собираю в себе силы света, призываю на помощь всех великих людей, живших до меня на земле. Гомера, Аристотеля, Авиценну, Веласкеса, Диего Риверу, Льва Толстого, Юрия Гагарина. Они отдают мне свои великие мысли, присылают мне на помощь свои светлые души. С их помощью я остановлю войну. Еще немного, еще несколько последних мазков, и война будет мной остановлена…
Высоко, в каменной синеве, как черная крохотная жилка, вмурованная в лазурит, шел вертолет. Из него излетели расходящиеся острия, похожие на веретена. Прянул высокий бледный огонь. Далеко, едва различимые, громыхнули разрывы. Вертолет влетел в розовую стеклянную яблоню и замер, остекленел вглубине синего шара, словно яблоня уловила его розовой кроной, смирила его полет и он, окаменев, остался там навеки.
– Открылся кратер зла. Извергается магма зла, заливает землю. Покрывает своей горячей смолой Чечню и Россию. Если ночью выйти на окраину, то увидишь сорок ночных пожаров, уходящих через всю Чечню прямо в Россию. Из Грозного прямо в Москву. И как Грозный сейчас горит и проваливается в преисподнюю, так же будет гореть Москва со своими кремлевскими башнями и белым Манежем, провалится в преисподнюю. Я должен закупорить кратер зла. Должен накрыть его своей грудью. Зло ударит мне прямо в сердце, и я остановлю его. Я могу умереть, но зло остановится. Пока русские и чеченцы воюют, я воюю с духами зла…
Вдалеке рокотало, словно из неба в землю уходили гулкие трубы органа и их рокот складывался в угрюмую запредельную музыку, сочиненную слепым великаном. Литкин слушал музыку сгорающих сфер и хрупкий, дребезжащий, как трясущиеся хрусталики люстры, голос блаженного. Не желал понимать смысл слов. Чувствовал, как разгорается в нем жар и свертываются умирающие кровяные тельца. Дорожил ощущением своего собственного умирания среди гибнущего города.
– Я хожу к чеченцам, к людям Шамиля и Лечи, и говорю им: «Перестаньте стрелять!» Закрываю глаза убитым. Сдаю мою кровь в лазаретах. Хожу к русским, говорю им: «Братья, перестаньте стрелять! Возьмите мою кровь вашим раненым!» Теперь моя кровь течет в венах чеченцев и русских, и вместе с нею в них проникла моя любовь. У русских в войсках есть священники, но они не призывают окончить войну. В отрядах у чеченцев есть мулла, но он не останавливает войну. Есть священник, но нет святого. Есть мулла, но нет пророка. Я говорю чеченцам и русским голосом пророка. Через меня, мой голос, мои картины Бог остановит войну.