Иерусалим и его обитатели. Иерусалимские прогулки
Шрифт:
«Огонь, любовь, вечность, душа»
Ошеломленный, глядел наш студент на неведомый новый «мене, текел упарсин», не в силах отвести глаз от танцующего пламени. Через силу пробормотал
– Дорогая вещь… а у меня ни гроша.
– Бери так, – улыбнулась ему женщина, подошла ближе. Длинная черная юбка скрывала ее движения, и лишь покачивались в ее ушах серьги, древние, золотые, чудесной работы.
Студент протянул руку. Камушек оказался холодным на ощупь, и слегка покалывал обожженную кислотами ладонь.
– Тебе дать коробочку, – почти пропела женщина тонким ласковым голосом, – или в кармане унесешь?
– В кармане, – булькнул студент, сунул камушек в маленький кармашек потертых джинсов, где обычно торчала дешевая зажигалка, и стал бочком пятиться к двери лавочки.
– Да не бойся, милый, – захохотала ему вслед хозяйка, пока не полюбишь по настоящему, и не поймешь, что параллельные прямые пересекаются, не суждено тебе взлететь!
Годы шли. И наш герой до сих пор носит чудесный камушек в кармане. Иногда он заходит в ту самую лавку, где достался ему чудесный сувенир, и подолгу разглядывает старинные вещи, аккуратно выставленные на продажу. Он прибавил в весе, ходит медленно, растит детей и лелеет жену. Годы пролетают над ним как птицы, и уже не шумит воображаемое море за узкими окнами закованного в каменную броню дома. Но он знает – в один прекрасный день параллельные прямые пересекутся, и тогда ноги его оторвутся от земли, и засвистит в ушах веселый морской бриз, и напрягутся паруса, заскрипят мачты, зашуршит вода за бортом, и чайки веселыми криками проводят его в кругосветное путешествие из Города, в котором каждую зиму дождь смывает с каменных мостовых летнюю легкую пыль.
Шабрири
Закусочная «Йеменский фалафель» располагалась на некогда славном и оживленном, а ныне полузабытом, но все еще людном перекрестке улиц Хавацелет и Невиим, где некогда проезжали кареты богатых горожан, спешащих в Старый Город на базарный день или молитву. В конце улицы Невиим жили еще в начале прошлого века евреи из Грузии, славившиеся своим трудолюбием и страстью к денежным делам. А сегодня рядом с перекрестком в форме буквы «Т» расположилось здание иерусалимского колледжа Адасса, и веселый пестрый поток студентов течет мимо «Йеменского фалафеля», периодически затекая вовнутрь. Веселый продавец по пятницам упаковывает пряные фалафельные шарики, с одной ему ведомой формулой пряностей, в йеменскую питу – лахух, ноздреватую мягкую лепешку, от всего сердца смазанную «хильбе» – беловатым йеменским соусом, с необычным кисло-остро-соленым вкусом, от которого начинает яростно свербеть в носу, и хочется есть еще больше.
– Апчхи! – реагировал я на хильбе, и откусывал от горячей питы огромный кусок, запивая его купленным в соседнем магазинчике пивом.
А потом шел себе дальше, где влево сворачивал узенький переулочек. Там, в его конце, старое здание, в котором помещались неизвестные мне конторы, манило своим внутренним двориком. Он был окружен по периметру сетчатым забором. В одном месте сетка уже порвалась от долгой службы, и обнажала довольно широкое отверстие – в него я аккуратно залезал и оказывался на тихой лужайке, на которой росла высокая зеленая трава, и ни души не было вокруг. Ночь становилась все темнее и бархатней, прозрачный воздух Иудейских гор вливался во двор колодец, словно ключевая вода. С бутылкой пива в руке и сигаретой во рту, лежал я в мягких травяных зарослях посредине дворика, невидимый никому. Окна, выходящие во двор, были темны и пыльны, а по покатой черепичной крыше ходили только коты, которым до меня не было дело. Сквозь дым сигареты я видел мир таким, какой он есть, смотрел снизу на высокие белые звезды в черном квадрате неба, говорил с Богом и сам с собой, пел песни, которые знал, и сочинял новые, о которых никто не слышал, и, добавлю, не услышали. Многократное эхо отражало кривые строки студенческих стихов:
– Я человек, сидящий на стекловате, Моющий небо потоками слез крокодильих, Дайте мне драный цилиндр и старую куртку на вате, Буду словами я мерить круглый простор Пикадилли!Стены, наверное, засмеялись про себя, но я этого не услышал, и продолжал – размахивая руками словно мельница:
– Посреди фигур, в углу согбенный, Из бутылки пиво пьет мертвец…А потом, выдохнув и отхлебнув глоточек дешевого «Маккавейского» пива, хитро улыбался молчаливым стенам, выплевывая двустишие
– В отдаленьи, над скопленьем гама Свет дрожащий льет во тьме реклама!Вдоволь накуражившись и наиздевавшись сам над собой, бросив бутылкой в пробегавшего за крысой кота, я уходил в улицы ночного города.
Город жил своей жизнью, в душной ночи звучала музыка из открытых окон, кто-то большая и громкая вывешивала белье, не переставая спорить с невидимым мужем, и ее голос поднимался до фальцета и опадал до баса среди дворов старого квартала Меа-Шеарим, в который занесли меня непослушные ноги. Глубоким вечером этот квартал вымирал практически полностью, шли спать веселые мальчишки, стайками гонявшие по мощеным переулкам, склонялись над толстыми фолиантами их ученые отцы, и склонялись матери над кухонной посудой и колыбельками чад. Изредка в распахнутое окно раздавалась фраза на идиш и доносился теплый запах простой домашней еды, аромат жареной рыбы, неожиданный дух томленого в масле лука. Горели яркие фонари, освещая старую мостовую из каменных плит, мои шаги гулко отдавались в стенах домов. Вдруг неожиданно передо мной возникла тоненькая фигурка и дрожащий девичий голос спросил меня который час.
В Меа Шеарим женская скромность доходит до своего логического завершения. На входах в квартал (а когда-то он запирался воротами) висят объявления, просящие гостей одеваться скромно и не нарушать святость Шаббата. Да и люди живут тут простые, без компромиссов. Разговаривать же, и даже просто смотреть на молоденькую девушку в переплетении узких улочек – это очень нехорошо. Это даже совсем нехорошо. И поэтому девушки в Меа Шеарим могут ничего не бояться – ни днем, ни ночью их никто не обидит.
Я поднял глаза на голос. На небольшой скамейке, полуспрятанной тенью, сидела молодая девушка. На вид ей было не более пятнадцати лет. Одета она была скромно, как любая порядочная девушка, но в ореоле светлых волос, охватывающих ее голову словно бы нимбом и светившихся в свете фонаря, я заметил что-то необычное. Она словно пришла сюда из какого-то совершенно другого мира, что-то потустороннее было в ее бледной, почти прозрачной коже, в ее тоненькой высокой шее, в курносеньком носике и веснушчатом личике, а потом я понял, что так привлекло меня – ее глаза светились. Как два маленьких месяца. Светились зеленоватым светом, как у кошки. И при этом она доброжелательно глядела на меня.
Отчего-то я на секунду пожалел, что не знаю какого-нибудь охранительного заклинания, мои ноги отказывались двигаться.
Девушка продолжала смотреть на меня. Потом она неожиданно спросила меня голосом моей матери, которая ушла в мир иной два года назад:
– Сынок, беспутный мой! Отчего ты шляешься по городу?! Отчего не идешь учиться?! И кипу в карман засунул, беспутный ты! Я вижу, как ты шатаешься по улицам, смотришь на женщин… я вижу, куда ведут тебя глаза твои…
– Мама? – пораженный ужасом, я стоял на месте, пытаясь оторвать глаза от взгляда неизвестной. Ноги и руки кололо иголками, колени задрожали. Мне хотелось и убежать, и броситься и обнять девушку – голос матери звал меня, но это была не она…
– Голос… голос-то Яакова, а вот руки… руки Эйсавовы, – только и смог пробормотать я.
– Иди ко мне, – голос девушки снова поменял тембр. Теперь это был голос зрелой женщины. Ее губы, тонкие и бледные, неожиданно стали карминово-красными и полными, грудь начала расти на глазах, тугая и высокая, разрывая почти ткань голубой рубашки, налились бедра. Она приподняла юбку, обнажив голую ногу великолепной формы, и облизнула губы, – иди сюда, дурачок, я порадую тебя!
Потерявший волю, обессиленный и ужаснувшийся до глубины души, влекомый похотью, смешанной со страхом, желанием, смешанным со священным ужасом, я сделал шажок к ней, и еще шажок…