Игра на рассвете
Шрифт:
В дверь постучали, он очнулся, по и перед открытыми глазами у него все еще мелькали карты. Вошел денщик.
— Осмелюсь доложить, господин лейтенант, господин обер-лейтенант просит премного благодарить господина лейтенанта за беспокойство и шлет нижайший поклон.
— Так. А больше… больше он ничего не сказал?
— Нет, господин лейтенант. Господин старший лейтенант сразу же повернулся и ушел.
— Так. Значит, он сразу же повернулся… А вы доложили, что я болен?
— Так точно, господин лейтенант.
И, увидев, как денщик ухмыляется, Вилли спросил: — А чему вы так глупо смеетесь?
— Осмелюсь доложить, это из-за господина капитана.
— Почему? Что сказал господин капитан?
Все еще ухмыляясь, денщик доложил:
— Господин капитан говорит, что господину лейтенанту к глазному врачу нужно потому, что он, наверное, окосел, заглядевшись на какую-нибудь девушку.
И поскольку Вилли даже не улыбнулся в ответ, денщик испуганно добавил:
— Осмелюсь
— Можете идти, — сказал Вилли.
Одеваясь, Вилли обдумывал все фразы, мысленно репетировал интонации, которыми надеялся тронуть сердце дяди. Он не видел его дна года. Сейчас он с трудом мог представить себе не только характер Вильрама, но даже черты его лица. Каждый раз перед ним возникал разный облик, с разным выражением лица, разными привычками, разной манерой разговаривать, и он не мог предвидеть, с каким из них он столкнется сегодня.
С детства он помнил дядю стройным, всегда тщательно одетым, еще молодым человеком, хотя и в то время он казался ему уже достаточно зрелым — дядя был старше Вильгельма на двадцать пять лет. Роберт Вильрам всегда наезжал лишь на несколько дней в венгерский городок, где стоял гарнизоном полк его шурина, тогда еще майора Касда. Отец и дядя не очень любили друг друга, и Вилли смутно вспоминал один разговор о дяде между родителями, закончившийся тем, что мать, плача, выбежала из комнаты. О профессии дяди речь в те времена едва ли заходила, но Вилли припоминал, что Роберт Вильрам был чиновником, рано овдовел или подал в отставку. От своей покойной жены он унаследовал небольшое состояние и с тех пор зажил на ренту и много путешествовал по свету. Весть о смерти сестры застала его в Италии, он приехал уже после похорон, и в памяти Вилли навсегда запечатлелось, как дядя, стоя рядом с ним у могилы, без слез, но с мрачным и серьезным лицом смотрел на еще не успевшие увянуть венки. Вскоре после этого они вместе уехали из маленького городка: Роберт Вильрам — в Вену, а Вилли — назад в кадетский корпус в Винер-Нейштадт. С тех пор он нередко навещал дядю по воскресеньям и праздничным дням, и тот брал его с собой в театр или ресторан. Затем, после внезапной смерти отца, когда Вилли в чине лейтенанта получил назначение в один из полков, расквартированных в Вене, дядя выделил ему из свободных средств ежемесячное пособие, которое, даже во время частых путешествий Вильрама, аккуратно выплачивалось молодому офицеру через банк. Из одного такого путешествия, в котором он опасно заболел, Роберт Вильрам вернулся заметно постаревшим, и, хотя ежемесячное пособие продолжало по-прежнему регулярно поступать в адрес Вилли, в личном общении между дядей и племянником стали происходить то короткие, то длинные перерывы, да и вообще в жизни Роберта Вильрама, по-видимому, не раз случалась некая смена настроений. Бывали дни, когда он казался веселым и общительным и, как прежде, ходил с племянником по ресторанам, театрам и даже иным довольно легкомысленным увеселительным заведениям, причем в большинстве случаев их сопровождала какая-нибудь веселая молодая дама, которую Вилли обычно видел в первый и последний раз. Затем снова наступали педели, когда дядя как бы полностью отрешался от мира и, казалось, сторонился всякого общества. И если Вилли вообще удавалось проникнуть к нему, он видел серьезного, молчаливого, рано состарившегося человека, закутанного в широкий темно-коричневый халат, со скорбным лицом актера, который расхаживал по комнате с высоким потолком, где всегда не хватало света, или читал и писал при лампе за письменным столом. Разговор у них тогда не клеился, словно они были совсем чужие. Лишь один раз, когда речь случайно зашла об одном из товарищей Вилли, только что покончившем с собой из-за несчастной любви, Роберт Вильрам открыл ящик письменного стола, достал оттуда, к удивлению Вилли, множество исписанных листков и прочитал свои философские заметки о смерти и бессмертии, а также некоторые мрачные меланхолические отзывы о женщинах вообще; при этом он словно совершенно забыл о присутствии молодого человека, который слушал его с некоторым смущением и скукой. Именно в тот момент, когда Вилли безуспешно пытался подавить зевоту, дядя случайно оторвал глаза от рукописи; губы его скривила усмешка, он собрал листки, запер их снова в ящик и сразу же, без перехода, заговорил о других, куда более понятных и интересных для молодого офицера вещах. Но и после этого, малоудачного свидания, они, как и раньше, провели немало приятных вечеров, иногда совершали вдвоем небольшие прогулки, особенно в праздники, если была хорошая погода. Но однажды, когда Вилли собирался зайти за дядей, Вильрам отказался от встречи, а вслед за тем написал племяннику, что с некоторых пор он чрезвычайно занят и, к сожалению, вынужден просить Вилли больше не навещать его, впредь до нового уведомления. Вскоре прекратилось и денежное пособие. Вежливое письменное напоминание осталось без ответа, второе — также; а после третьего последовало извещение, что Роберт Вильрам, «ввиду резко изменившихся обстоятельств», вынужден, к прискорбию своему, прекратить дальнейшую помощь «даже самым близким людям». Вилли попытался лично переговорить с дядей. Дважды его не приняли вовсе, а на третий раз он увидел, как дядя велел сказать, что его нет дома, и быстро скрылся за дверью. Тогда он убедился в бесполезности дальнейших попыток, и ему не осталось ничего иного, как ограничить себя самым необходимым. Маленькое наследство, полученное им от матери, за счет которого он до сих пор держался, было уже исчерпано, но Вилли по складу характера был не склонен серьезно задумываться о будущем и не задумывался о нем до этой минуты, когда угрожающий призрак нищеты встал на его пути.
В подавленном, но далеко не безнадежном настроении он наконец спустился по спиральной, всегда погруженной в полумрак лестнице для офицеров и не сразу узнал человека, который, расставив руки, преградил ему дорогу.
— Вилли!
Его окликнул Богнер.
— Ты? — «Что ему нужно?» — Разве ты не знаешь? Йозеф же передал тебе?..
— Знаю, знаю, я хочу только сказать… так… на всякий случай… что ревизию перенесли на завтра.
Вилли пожал плечами. Право, это его не очень интересовало.
— Перенесли, понимаешь?
— Это не трудно понять. — И он шагнул на одну ступеньку ниже.
Богнер не пустил его дальше.
— Ведь это же сама судьба! — воскликнул он. — Быть может, это спасение. Не сердись, Касда, что я еще раз… Правда, я знаю, что вчера тебе не повезло.
— Да уж действительно, — вырвалось у Вилли, — действительно не повезло. — Он рассмеялся. — Я проиграл все… и даже немного больше.
И невольно, словно Богнер был непосредственной и единственной причиной его несчастья, он добавил:
— Одиннадцать тысяч, старина, одиннадцать тысяч!
— Черт возьми, это, конечно… Ну и что же ты собираешься?.. — Он умолк. Взгляды их встретились, и лицо Богнера просветлело. — Ты, наверное, пойдешь к своему дяде?
Вилли закусил губы. «Как он назойлив! Бессовестный!» — думал он про себя, еще немного — и он бы сказал это вслух.
— Прости, это меня не касается… Более того, я даже не имею права заговаривать об этом: ведь я в известной степени виноват… да, конечно… Но если бы ты попытался, Касда… Двенадцать тысяч или одиннадцать — твоему дяде совершенно все равно.
— Ты с ума сошел, Богнер. Я не получу ни одиннадцати тысяч, ни двенадцати.
— Но ты же пойдешь к нему, Касда!
— Не знаю…
— Вилли…
— Не знаю, — нетерпеливо повторил он. — Может быть, да. А может быть, и нет… Прощай!
Он отстранил его и побежал вниз по лестнице.
Двенадцать или одиннадцать — совсем это не все равно. Как раз из-за одной тысячи все и может сорваться! А в голове у него гудело и гудело: одиннадцать — двенадцать, одиннадцать — двенадцать, одиннадцать — двенадцать! Впрочем, он решит этот вопрос не раньше, чем предстанет перед дядей. Его решат сами обстоятельства. Во всяком случае, он поступил глупо, что вообще позволил Богнеру задержать себя на лестнице и назвал ему сумму. Какое ему дело до этого человека? Он — его товарищ, да, но настоящими друзьями они никогда не были! Неужели теперь его судьба неразрывно связана с судьбой Богнера? Какая чепуха! Одиннадцать — двенадцать, одиннадцать — двенадцать. Двенадцать, быть может, звучит лучше, чем одиннадцать, быть может, эта цифра принесет ему счастье… Быть может, именно потому, что он попросит двенадцать, произойдет чудо. И всю дорогу от Альзерских казарм до старинного дома в переулке позади собора святого Стефана он раздумывал над тем, попросить у дяди одиннадцать или двенадцать тысяч гульденов — как будто от этого зависела удача, как будто от этого в конце концов зависела его жизнь.
Он позвонил, дверь открыла пожилая женщина, которой он не знал. Вилли назвал свое имя.
Пусть дядя — а он племянник господина Вильрама — простит его: речь идет о чрезвычайных обстоятельствах, и он ни в коем случае не задержит его надолго.
Женщина, сначала весьма сдержанная, удалилась, повернулась удивительно быстро с более приветливым видом, и Вилли — он глубоко вздохнул — был тотчас же пропущен к дяде.
Дядя стоял у одного из двух высоких окон. На нем был не халат, похожий на хламиду, в котором Вилли ожидал его увидеть, а хорошо сшитый, но несколько поношенный светлый летний костюм и лакированные полуботинки, утратившие свой глянец. Он приветствовал племянника широким, хотя немного усталым жестом.
— Здравствуй, Вилли. Очень приятно, что ты наконец снова вспомнил о своем старом дяде. Я думал, ты меня уж совсем забыл.
Ответ напрашивался сам собой, и Вилли хотел было сказать, что последнее время дядя не принимал его и не отвечал на его письма, но он предпочел выразиться осторожнее:
— Ты живешь так замкнуто, что я не знал, приятно ли тебе будет меня видеть.
Комната нисколько не изменилась. На письменном столе лежали книги и бумаги, зеленый занавес, закрывавший книжные полки, был наполовину раздвинут, и из-за него виднелось несколько старых кожаных переплетов. Над диваном, как и раньше, висел персидский ковер, на диване лежали маленькие вышитые подушечки. На стене висели две пожелтевшие гравюры, изображавшие итальянские пейзажи, и фамильные портреты в тусклых позолоченных рамах. Портрет сестры по-прежнему стоял на своем месте на письменном столе обратной стороной к Вилли — он узнал его по контурам и рамке.