Игра на вылет
Шрифт:
Ефим Евграфович, окрученный паутиной беспокойства, прогибался под грузом неведения и липкого страха. Разменявший не так давно восьмой десяток лет старик сновал по просторной спальне, не отрывая взгляда от посылки, доставленной этим холодным утром молодым почтальоном из районного центра.
Коробка шириной в половину журнального столика, завёрнутая в блестящую бумагу с новогодним орнаментом, вбирающим в себя сласть волшебной поры, была обласкана морозными лучами, что нагло вторглись в дом. От посылки исходил хвойный аромат, словно за опрятной упаковкой скрывались еловые шишки или ветки. Всё под стать грядущему празднику, к которому нахмуренный хозяин ветхого жилища отнюдь не готовился.
Молчаливо, под мягкий треск, доносящийся с пряной гарью из печи, Ефим Евграфович осматривал таинственный
Старик чувствовал себя обманутым. В почтовой ведомости не было ни имени, ни адреса таинственного отправителя. И ошибкой не назвать, ведь в бланке значилось имя получателя: «Ефим Евграфович Шаталин».
Примкнув к окну, старый с тревогой осмотрел двор. Улица пуста. Солнце залило снежную дорогу и деревянные дома по обе стороны от неё. Уютные избушки с пенистыми крышами местились на ватной глади декабря. Почти от каждого дома к небу тянулись клубистые змеи печного дыма, в безветрии творящие некое подобие ритуала. Небольшая деревня в этот полуденный час выглядела если не вымершей, то сирой, спящей в отдалении от цивилизованного мира, шумного и растленного.
Шаталин не видел на улице ни души. Молодой почтальон Егор, внезапно появившийся в деревне, также мгновенно испарился, будто призрак. Он редко приходил, ведь письмами и телеграммами теперь никто не пользовался. Всё, что заставляло почтальона преодолевать три километра едва проходимой дороги от райцентра до деревни, – это две весьма пожилые жительницы, которым раз в месяц нужно было доставить пенсию. В этот раз, как уточнил Егор, кроме посылки для Ефима Евграфовича, в его почтовой сумке завалялись ещё три праздничные открытки для местных.
Чугунный удар настенных часов отдёрнул Шаталина от окна. Он встрепенулся, потёр шершавый подбородок жилистой рукой и оглянулся на посылку. В такие минуты организм забывал питаться кислородом. Прислушиваясь к сердцу в ожидании подвоха, старик невольно задержал дыхание. Любопытство разгоралось внутри него, заставляя приблизиться и сорвать подарочную упаковку. Сначала Ефим Евграфович подошёл и постучал по коробке. Ощущался плотный картон, за которым что-то звякнуло. Тонкие пальцы впились в бумагу, с яростью разорвав её, как что-то ненавистное. Красочные клочки и блёстки отлетали в стороны. Когда бордовая коробка оказалась оголена, Шаталин поднял крышку. Под ней, как и ожидалось, лежали сосновые ветки, но глубже находилось ещё что-то, как представлялось, важное.
Аккуратно углубившись руками в коробку, он вырвал коричневый лист, скрывавший под собой нечто необыкновенное. Ефим Евграфович обнаружил среди мишуры и прочих древесных украшений доску для игры в нарды. Она выглядела старинной декоративной вещицей. Сразу представлялось, как не меньше столетия тому назад её создавали мозолистые руки искусного мастера. Украшенная борецкой росписью под глянцевым покрытием, она околдовывала своими яркими изображениями и образами животных, изящно расположенных в углах изделия. Облицовке в центре придавало красок разноцветное дерево, своими корнями перетекавшее в витиеватые узоры, способные вскружить ум ценителя великолепия. Обрамляло верхнюю часть доски чарующее сочетание ягод и цветочных бутонов. Рассматривая их, можно было утонуть в неизмеримой иллюзии художника, переносившего сие творение из головы на дубовое полотно. Картина походила на удивительную мозаику, что роскошью деталей вгоняла в эстетическое блаженство.
Сердце забилось, а к горлу подступил горький ком, как только Ефим Евграфович вынул игровое поле из коробки и положил на стол. Внутри звенели, должно быть, костяные кубики, или зары, как между собой их называют нардисты. По спине взметнулась дрожь. Старик смахнул со лба испарину и вновь заглянул в бордовую коробку. На самом дне лежал плотный конверт, обёрнутый зелёной бархатной лентой. Рука невольно потянулась к нему. Пальцы ухватились за кончик ленты и, дёрнув на себя, сняли её с безликого конверта. Затем Шаталин вынул лист бумаги, сложенный вдвое, развернул его и взглянул на текст, написанный изумительным почерком от руки.
Старик встряхнулся, точно поражённый чудовищной силой. Сухие губы почти беззвучно залепетали матом. Стало ясно: он чертовски напуган, как некто, силком запертый в темницу самосознания. Воздуха не хватало, ладонь прижалась к вздымающейся груди.
– Не может быть! – обречённо выпалил Ефим Евграфович и бросился к окну. Он посмотрел на избу напротив с забитыми окнами и дверью и проскрипел: – Ты же мёртв!
Шаталин серой тенью застыл, всмотревшись помутневшими глазами в игральную доску. Кошмар обуревал тело, не позволял набраться сил. Его скрутило в резкой боли, от которой кожу покрыл леденящий мороз. Ефим Евграфович бросил взор на иконостас, которому в комнате был отведён целый угол. Губы прошептали молитву. Очистилась душа, но тревожные мысли всё ещё селились в подсознании. Глаза несчастного поменялись в цвете: теперь, в солнечных лучах, они выглядели не зелёными, как обычно, а голубоватыми, сверкали печалью.
Вернув письму внимание, Шаталин вчитался в текст, но уже вслух:
– С Новым годом, Евграфыч! Поди, забыл меня? Филипп Филиппыч енто, дорогой мой друг. Конечно, косарик-то зажучил – и отдавать никому не нужно. Да расслабься, старый ты дурак, не паникуй, не плюйся ядом. Не за должок твой я тебе пишу, а по другому случаю. Эх, Ефимка, ты бы знал, как я виню себя за то, что сгинул по-аглицки, не простившись. Сердце даже теперь болит, хотя мертво, не бьётся, а душу греет как живое. Выдался случай, Евграфыч, мне позволили отправить одно письмо, да не простое, а с подарком лучшему другу. Я так считаю, за хорошее поведение. И знаешь, я вспомнил про тебя как про любимого соседа. Да, при жизни мы часто вздорили… а кто не вздорит?! Виноват, что дрова у тебя тырил. Да ты бы и не заметил, если бы я сам не признался. Кончай дуться, всё же в прошлом. Три куры полвека назад продал? Если бы я знал, шо они твои. Да, хреново-то знакомиться на склоке. Помню тебя, хмурной, рукава закатал, видать, морду мне хотел набить. Да ладно, это жизнь, друг! Я бы не прочь, как раньше, взять пару бутылочек беленькой у Тамарки в магазине и расплыться с тобой по душам за партейкой в нарды.
Ефимка, дорогой, мне тошно находиться там, где меня никто не воспринимает. В деревне-то я хоть родным был, почтенным. Эх, времена! Помнишь, как устроили отцу Тихону хохму с кровью? А ты тогда заладил: «Бог накажет, Бог накажет!» Наказал твой Бог-то? Тьфу, отвлёкся. Так вот, Евграфыч, мне тут нашептали, что я могу умчать куда надумаю. И нужно-то для этого только одно дельце завершить. То, что было начато при жизни. И знаешь что, Евграфыч, помнится, я так и не успел обуть тебя в нарды. Хотя давал себе клятву. Ай, ты, старый, знаешь. Вместе же смеялись над гнилой затеей. А теперь она мне таковой не кажется. Так что, сыграем? Ефимка, ты, конечно, вправе отказаться, но знай, я буду стоять на своём. Мульён раз проигрывал, а на мульён первый не позволю себе подобной срамоты. В общем, ежели надумаешь, то заходи ко мне после полуночи, ближе к часу. Примерно в это время год назад я свинтил из чёртовой деревни невесть куда. Ладно, Евграфыч, рука устала писать и время позднее. До встречи!
***
Остуженный бредовой мыслью о мертвеце, что с того света пишет письма, Ефим Евграфович не мог найти себе места. И пусть в доме могли бы собраться три дюжины гостей, комнаты казались хозяину тесными, едва ли проходимыми. Папиросный дым, извергаемый ноздрями, вязким туманом застил обзор. Сознание мутилось в слабости, а дикий страх остался на дне двухсотграммового стакана, в котором часом ранее бултыхался чистый спирт.
Старик был хмур и молчалив, но податлив искушению. Он всякий раз, возвращаясь в спальню, ронял взор на нарды. Игра лежала по центру застланного прозрачной клеёнкой стола. Свет, пронзавший окна, мутными нитями падал на лакированную поверхность доски, на рисунок, словно вышедший из-под руки древнего существа, имеющего на вооружении фантазию, о которой современный человек грезить был не в силах. Ефим Евграфович не раз подходил к нардам, прикасался к идеальной глади пальцами и, казалось, получал невыразимое удовольствие.