Игра против всех. Три дня в Дагезане
Шрифт:
— Не виноват я, Игорь Николаевич! Я хотел про пулю сказать, а вы говорите: «Уходи». Я не успел.
— Зря выкручиваешься. Воспользовался обстановкой, чтобы улизнуть, ага?
Коля опустил глаза.
— То–то! Теперь слушай. Работник ты оказался недисциплинированный. Наверно, это у тебя наследственное. Придется, брат, вступить в борьбу с природой. Или возьмешь себя в руки, или отставка. Решай быстро.
— Беру в руки, Игорь Николаевич.
— Предположим. А прощаю я тебя именно за то, что сказал отцу.
На этот раз Коля не понял.
— Пояснить? Думаю,
Теперь паренек обрадовался открыто.
— Ну да, Игорь Николаевич.
— А если б ты знал, что стрелял он, как бы ты поступил?
Радость сбежала с веснушчатого лица.
— Не знаю…
— Понятно. Наверно, я не должен был задавать тебе этот вопрос. Это сложный вопрос… Значит, был уверен?
— Конечно, не он, Игорь Николаевич! Отец бы не промахнулся. Он знаете как стреляет!
Такого своеобразного аргумента Мазин не ожидал.
— Пуля прошла близко.
Коля замахал энергично.
— Что вы! Вас же ранило в правую руку. Это от сердца далеко.
— Не так уж далеко, Коля. Но не будем спорить. Отец сказал тебе, что он подменил пулю?
— Подменил? — Мальчик покраснел. — Чтоб вы не узнали, что стреляли с карабина, да?
— По–видимому.
— А вы заметили, да? — Коля стоял красный как рак. Видно было, что ему стыдно и за поступок отца, и за то, что он не удался. — Отец же не знал, кто вы, Игорь Николаевич. Он думает, что вы доктор. Я про вас не говорил. Я же слово дал.
— Доктора тоже не лопухи. Значит, отец считает, что провел нас?
— Да ведь отцу страшно, что на него подумают. Ему и так от начальства попадает. А я ему нарочно сказал. Он теперь нам полезен будет. Он этого гада все равно выследит.
— «Нам»? — Мазин засмеялся, а мальчик нахмурился.
— А что тут плохого?
— Под пулю отца подставить можешь, — пояснил Игорь Николаевич, не распространяясь, что сам он далеко не уверен в непричастности егеря. Меня–то подстрелили.
— Отца не подстрелят, — ответил Коля с обидной для Мазина гордостью.
— Будем надеяться. А ты рассчитываешь получить задание? Тогда иди в дом и посиди за столом. Подожди меня. Можешь смотреть по сторонам. Пока все.
Игорь Николаевич вытянул руку. На ладонь упали две снежинки, маленькие, четкие, как на рисунке в школьном учебнике.
Снег
«Посиди за столом», — сказал он. Мазин вдруг осознал, что распоряжается в чужом доме, что дом этот, ни в чем не изменившись за ночь, стал совсем другим, превратился в место преступления, и вести себя в нем надлежит иначе, чем вчера вечером. Это было знакомое ощущение. Не раз ему приходилось появляться в квартирах в трагические минуты, осматривать их, как врач осматривает больного, стараясь увидеть все, чтобы сохранить в памяти необходимое, то, что требуется, не больше. Без оскорбительного любопытства осматривал он портреты и фотографии, шкафы с одеждой и столы с дорогими кому–то письмами и пожелтевшими документами. Он умел делать это, не причиняя боли, профессионально и деликатно касаясь кровоточащих ран, ни на секунду не забывая, что мир состоит из людей, а не из потерпевших и преступников.
Но и сами люди, скованные горем или страхом, напрягались, теряя обычную чувствительность, а дома их, жилища, подчиняясь какому–то психологическому иммунитету, вдруг превращались просто в обстановку, среду жизни, утрачивали неповторимо личное, интимное. Горе как бы вскрывало призрачность, сиюминутность мира, который люди склонны кропотливо, настойчиво создавать вокруг себя. Пришла беда, и жестокая реальность вторгается в мир, который только что казался единственным, нерушимым, только тебе принадлежащим, и он дробится на составные части, каждая из которых возвращается к своему первоначальному простому предназначению: кровать становится обыкновенной мебелью, а фотокарточка — листком бумаги, запечатлевшим не кусочек жизни, а ее оптическое отражение.
Духом этой жестокой реальности, возвращающей все на свои места, и пахнуло сейчас на Мазина в калугинском доме, показавшемся ему кораблем, когда они с Борисом спешили ночью под ливнем, и ряды окон светились, как палубы, разгоняя грозу. Но свет погас, корабль на мели, капитан с зарядом картечи в груди лежит в рубке, и чужие люди ходят по дому, думая о том, что непогода скоро кончится и можно будет сложить чемоданы и рюкзаки и покинуть навсегда ставшее таким неуютным, вчера еще шумное и гостеприимное жилище.
«Наверно, Марина продаст дом», — подумал Игорь Николаевич, подходя к ее комнате, и испытал сожаление. Он постучал и приготовился к тому, что ответят не сразу. Калугина могла и забыться, имела на это право. Но она ответила немедленно, и Мазин вошел. Марина сидела почти в той же позе, что и утром, но уже не вязала.
— Игорь Николаевич?
— Да, я.
— Вы, конечно, осуждаете меня за то, что я здесь, а не наверху?
— Вам не следует быть там. Борис Михайлович запер мансарду до приезда милиции.
— Нет, я должна быть там. Я знаю, что должна. Но я не могу, призналась Марина. — И в то, что случилось, почти не могу поверить. В моей жизни никогда ничего не случалось. А теперь я знаю, такое в самом деле бывает. Не в кино и не с другими. Со мной… И нужно пережить…
Без косметики, без привычного лоска она выглядела совсем молодой и беспомощной, похожей на вчерашнюю школьницу, провалившуюся на вступительном экзамене в институт.
— Нужно. Многое удается пережить. Существует запас прочности.
— Откуда? У нас никто не умирал. Даже бабушка и дедушка живы. И знаете, что ужасно! Я не о нем жалею, я себя жалею.
— Простите, вы любили Калугина?
Она вспыхнула.
— Зачем вам это? Наверно, нет, раз я так поступаю.
Он помолчал.
— Я вам показалась дрянью, да?
— Почему? Вы старались ответить искренне. Как вы познакомились с Михаилом Михайловичем?
— На выставке. Он выставлялся. Была встреча. Я задавала вопросы о его работах, они показались мне старомодными. Он объяснял подробно, дал мне свой телефон. Я сначала боялась. Девчонки смеялись: трусишь! Ну, я решила доказать, позвонила.