Игра с огнем
Шрифт:
Она хотела, чтобы он взял отпуск по болезни и уехал в деревню. Станислав, к ее удивлению, не стал спорить.
После болезни он сильно переменился. Казалось, розовый свет, освещавший изнутри лицо Стани, погасили и заменили более тусклым и мрачным. В манерах юноши исчезло все девичье, он стал довольно вялым молодым человеком, с задумчивой складкой на переносице.
Перед отъездом Станислав зашел к Еленке проститься, поблагодарить ее и извиниться за свою выходку и за доставленные сестре хлопоты.
— Ты обратился не по адресу, — холодно ответила Еленка. — Дело не во мне. Да понимаешь ли ты, безумец, что ты сделал с отцом и матерью? Посмотри на них! За эти несколько дней они превратились в стариков.
Станислав был огорошен ее
А сестра напала на него, засучив рукава, напоминая бабушку из Нехлеб.
— В такую минуту, — заметил упавшим голосом Станя, — человек не думает ни о ком. Ему решительно все равно.
— Я бы родить тебя заставила, — запальчиво вырвалось у Еленки, и Станислав невольно рассмеялся. Она засмеялась вместе с ним, но не сдалась. — Ты бы посмотрел, какое это трудное дело — произвести на свет новое существо. А сколько у матери забот, пока она этого ребенка вынянчит! Нет, и не думай, что я тебя так просто отпущу. Я должна отчитать тебя за маму, она тебе этого никогда не скажет. Всю жизнь она на тебя надышаться не могла, а что получилось? Тебе двадцать пятый год, ты уже старик, смею тебе заметить. Ты на самом деле стар для таких выходок. Покушаться очертя голову на свою жизнь, — добавила она, и недобрый огонек зажегся в ее глазах, — это привилегия детей из «лучших семейств».
Станислав поморщился, как от фальшивого звука.
— Ну ладно, перестань. И не подгоняй личные дела под социалистическую мерку. Не превращайся в наставницу, это мне противно.
— Третьего дня, — продолжала Еленка, — меня вызвали в Бржевнов к одному человеку. Кельнер повесился. Знаешь почему? У него была саркома, рак кишечника. Это ужасные болезни. И вообще подобные заболевания брюшной полости… Это сложные, затяжные болезни, и лечить их мы еще не умеем. В безнадежных случаях таких больных выписывают из больницы, даже монахини не берутся за ними ухаживать. Он умирал в течение полугода, в одной комнате с женой и пятью детьми. Он отравил всем жизнь. Потому что рак кишечника — это последнее дело… это страшная болезнь. Когда дети были в школе, а жена ушла за покупками, он повесился на бельевой веревке, оставив записку: «Прощайте, освобождаю место для детей». Это, конечно, совсем другое дело! Когда я вспомнила о тебе, Станя, мне стало очень стыдно!
Станислав упрямо молчал. Они сидели у окна, из сада на них веяло ароматом цветов. Чайные розы и красные гвоздики, золотой дождь, акации и ночные фиалки приносили свой запах откуда-то из Стрнадовского садоводства. Благоухание цветов, которые освежает садовник, слегка опрыскивая водой, лилось в комнату, изгоняя больничные запахи приемной, волнуя выздоравливающего, напоминая ему театр и любовь. Еленка белела в сумраке, такая суровая в своем накрахмаленном халате. Она походила на статую справедливости. Куда девалась гибкая, тонкая девушка?
— Послушай, — напомнил ей брат, — ты ведь не всегда была такая… не смотрела сверху вниз. У тебя тоже были разные передряги… скажем, с любовью. У меня, по крайней мере, было такое впечатление… тогда, когда ты должна была уехать в Татры.
— Ну, боже мой, — спокойно усмехнулась она, как усмехаются при воспоминании о давно забытой шутке. — И все-таки умирать мне не хотелось никогда, нет, нет! Я цеплялась за жизнь изо всех сил. Зачем спешить, Станя? Нас всех это ждет.
— Ты будешь жить сто лет, как прабабушка, — поддразнил ее Станя.
— Рада бы! Но такого позора, как с этим снотворным, ты мне больше не устраивай… Обещаешь? — потребовала Еленка, заглядывая ему в глаза. — Здоровый человек так чудесно создан, — произнесла она почти просительно. — Грешно его ломать, как игрушку. Ты знаешь, что я не католичка, — договорила она совсем тихо, — но когда самоубийц не хотят погребать в освященной земле, в этом есть какой-то смысл!
— Даже таких, как тот, больной раком?
— Тот имел право.
— Ну, будем
— Ослик ты этакий!
ПРАГА СТАНИ
Она никогда не показывала своего истинного лица. На сцене — там она раскрывала душу, а ты держал в объятиях только оболочку. Она меняла свои личины у тебя на глазах и лгала, лгала, — боже, как она умела лгать! Может быть, потому ты никогда и не насыщался игрой, что она постоянно от тебя ускользала. Не станем говорить о разнице в годах (по правде говоря, разница эта была больше, чем предполагал Станя), не станем говорить, что она стара, если это была любовь… но кто сумеет объяснить все это сплетникам в кафе?
Возвратившись из отпуска в Прагу, Станислав избегал, как чумы, всех своих вечерних знакомых. Дома никто даже отдаленным намеком не напоминал ему о недавней прогулке в вечность. Он вычеркнул актрису из жизни, ходил в библиотеку и был здоров.
Если бы только в Клементинуме не было такого множества ниш и закоулков, где могут притаиться призраки! Она поминутно выбегала к нему откуда-то из-за книжных полок, играла с ним в прятки. Она подходила к нему и провожала его в тишине библиотеки, шла с ним по коридору мимо застекленных читален, где за столиками сидели чинные, безукоризненно причесанные молодые люди, как будто никому из них никогда не взъерошивали волос в любовной игре. Здесь он бегал к телефону по вызову Власты, когда за ним приходил пан Гачек. Но теперь Станислав оставался глух к звонкам жизни и, не оборачиваясь, говорил: «Скажите, что я ушел». Записки, написанные крупным размашистым почерком актрис, привыкших подписывать наискось фотографии, он возвращал нераспечатанными. Как видите, Станя ни в чем не уступал, упрямый, как все Гамзы. В театр он не ходил, газет не читал и, отводя глаза от афиш, с которых кричало на углах обжигающее имя, шел скорее домой.
Сколько он исходил в это терпкое, ясное время года! Хорошо бродить по городу ранней осенью, и каждый день после обеда Станислав отправлялся в новый конец Праги, боясь встретиться со своей собственной тоской на улицах, по которым он проходил вчера. И, как склеротик, ощущающий больным местом сквозняк через три двери, он мгновенно по боли в сердце узнавал места, даже не помня их: вот здесь, у этой витрины с кораллами, мы, должно быть, когда-то стояли вместе, — отчего бы иначе мне было так больно? А вот там высятся ряды нусельских домов среди незастроенных пустырей — это адская мука вспоминать, — но когда же, когда я их видел? Может быть, из автомобиля, когда мы отправлялись в один из редких уикэндов. Как безумный, Станя разъезжал по Праге, от одной конечной остановки трамвая до другой, от Кобылис до Грдлоржез, от Стршешовиц до Высочан, от Глубочеп до Глоубетина. Ему была необходима перемена мест, как иному — водка. Из-за одной грешной, ничтожной женщины, груди которой ты прятал в своей ладони! Боже, если бы выскочить из своей оскверненной оболочки, стать вон тем старичком в одежде, отвердевшей, как латы, от грязи, который копошится в отбросах на Манинах! Стать одним из этих мальчишек, которые, взобравшись на укрепления за Карловом, с криком бегают взад и вперед и искренне верят, что они индейцы, — так же, как их матери уверены в своей правоте, когда они спорят где-нибудь на галерее! Это было самое странное в людях: они всерьез верили всему, что говорили и делали, словно никогда на свете не существовало Власты Тихой. В этом заключалось невыразимое облегчение; и Станислав, приходя в себя от неудачной любви, начинал прислушиваться к горю и радостям незаметных, простых жителей Праги. Он садился где-нибудь в Бранике на скамейку у водохранилища, люди шли с автобусов, до Стани долетали обрывки разговоров, мимо него поднимались по лестнице люди всех поколений.