Шрифт:
Глава 1
Машина мягко шуршит шинами по асфальту. Скорость огромная. Раннее утро, улицы почти пусты, чисто вымыты, и спящий еще город кажется нежилым. Солнце едва касается свежей зелени скверов, бежит по стеклам домов, заливает светом площади, проспекты, бесконечную череду улочек и переулков… А небо бережно и невесомо укрывает громадный город прозрачным куполом…
Москва видится в этот час такой, какой была когда-то — может быть, тридцать, может быть, сто, может быть,
Мужчина, сидящий в салоне бронированного представительского лимузина, тихонько, незаметно для себя, напевает эту мелодию. Он плотен, крепок и, должно быть, очень силен. На вид ему за пятьдесят, но может быть, и больше. Он выглядит уставшим, очень уставшим. По крайней мере, не таким, каким его привыкли видеть многие.
…Бывает все на свете хорошо, В чем дело — сразу не поймешь. А просто летний дождь прошел…
Мужчина прикрывает глаза, на какое-то мгновение все мысли, тревоги ушли, исчезли, растворились, осталась только эта мелодия… Но так продолжалось недолго, совсем недолго. А жаль…
Нет, такой, как в том фильме, Москва не будет уже никогда. Полной чистых улиц, наивных и светлых людей… Или — это просто старость?.. И прошлое вспоминается вовсе не таким, каким оно было, а таким, каким нам хочется видеть его теперь…
Впрочем, воспоминания таковы в любом возрасте. Человек помнит лишь то, что ему хочется помнить, и так, как ему приятнее… Или — нужнее?..
…Есть только миг между прошлым и будущим, Именно он называется жизнь…
Красивая песня… Вот только…
Чтобы выжить в настоящем, человеку нужно иметь опору. Такую, прочнее которой нет. В самом себе. Так что мигом, даже самым неповторимым, не обойдешься… Наша жизнь, кроме мига существования, состоит из прекрасного прошлого и блестящего будущего… Каким бы ни было это прошлое на самом деле и чем бы ни обернулось будущее…
Наверное, так.
Не жить, чтобы выжить, а выживать, чтобы жить.
Жаль только, что пройтись запросто по Москве, даже очень ранним утром, ему уже сложно… Может, когда-нибудь… Остается верить, что это «когда-нибудь» все же наступит.
Просто степень нашей свободы зависит от степени и меры нашей ответственности. Приобретая большую ответственность, а с нею и власть, мы приобретаем и большую свободу — по крайней мере в том, что раньше было нам абсолютно недоступно. Теряя при этом свободу прежнюю. Чаще всего — навсегда.
Да… Самая полная свобода — это свобода юности, ее девиз — беззаботность.
Понять и оценить это мы можем позднее, много позднее, и ищем повторений или даже иллюзий повторений… И-не находим.
…А я иду, шагаю по Москве, И я пройти еще смогу…
Мужчина помнил Москву разной. Помнил важной, полной черных лакированных «ЗИМов», развозящих упитанных партийцев в одинаковых синих двубортных костюмах с широкими лацканами… Сам он тогда ходил зимой и летом в единственных, купленных по случаю черных офицерских ботинках, в широченных штанах на щегольском ремешке, в тенниске на шнуровке… Весело щурился на солнце, в компании запросто опрокидывал единым духом «малиновский» стакан «Московской», которую по привычке называли «казенкой», отламывал от полбуханки ржаного — единственной закуски на всех… В обед запросто «подметал» две тарелки жиденьких столовских щей, экономя на втором, и вылезал из-за стола с чувством легкого голода…
А может, так и стоило жить — с чувством легкого голода?..
Нет.
Он хорошо помнил голод своего детства, — настоящий.
И еще войну. То есть не саму войну, он помнил устало-тоскливые от ожидания глаза женщин… И еще помнил лес, куда возил на санях для заготовщиков, для тех же баб, кирпичики тяжелого черного хлеба… И еще — письма… И — похоронки…
Сначала ездил с дедом Афониным, а как тот помер — так один… Сколько ему тогда было?.. Лет шесть или семь?.. Но он был мужик…
И еще он помнил, как замерзал, вывернув ногу в какой-то барсучьей яме…
Или — засыпал?.. Снился ему тогда горячий черный хлеб, но не «кирпичики», а настоящий — душистый, с поджаристой коркой, с вязкой пахучей мякотью…
Как его нашли, он не помнил. Только ощущение жара — когда лежал на полке в крохотной баньке, а мать укутывала в тулуп и несла в избу…
В семидесятые Москва стала другой. Как и он сам. Как и люди вокруг. Хотя…
Времена меняются, а люди?..
Было в той Москве что-то странное, неуловимое… словно на некоем коротком отрезке — времен или судеб — встретились вдруг люди прошлого и люди теперешние…
Москву называли тогда столицей дряхлеющей империи, и она вправду походила на истекающий соком спелый ананас — немного с гнильцой, но оттого еще слаще…
…Еще до старта далеко, далеко, далеко, Но проснулась Москва, Посредине праздника, посреди зимы…
Вылизанные машины так же плавно, как и в начале шестидесятых, скоро и значимо мчались по осевой Ленинского проспекта, но в них сидели другие люди… А в актовых залах, изнывая от дикой скуки и полной бездарности происходящего, томились на комсомольских собраниях уже совсем другие.
«Говори что положено и делай что хочешь!» — девиз времени. Иногда создавалось впечатление, что люди просто придумали неумную игру… Забыли уже зачем, но правила соблюдали. На всякий случай. Соблюдали и те, кто скучал в залах, и те, кто припухал в президиумах. Самое глупое и непонятное заключалось в том, что все понимали — игра условна, никому не нужна… Вот только нарушение правил каралось по-серьезному и безо всяких скидок Нет, чаще не тюрьмой и не этапом — человек просто вычеркивался из системы: он мог пить водку, жаловаться друзьям на власть — под бутылочку «Русской» и любительскую колбаску на семиметровой кухоньке… А утром, с мешками под глазами, с привычным тоскливым ощущением похмелья, необходимо было идти на никому не нужную, но обязательную работу…