Игрок
Шрифт:
Я просыпаюсь от какого-то грохота, испуганно подпрыгиваю и хватаюсь за сердце. Учитывая ситуацию, можно предположить что угодно: вплоть до вторжения медсестер, намеревающихся четвертовать на месте. Но все оказывается проще, и в то же время забавнее: проснувшийся после операции и полностью дезориентированный Кирилл застыл с поднятой рукой, а на кровати валяется сбитая ваза и везде розы. Их прислали первые сочувствующие ласточки. И картина такая эпичная, что хоть фотографируй и отсылай в издательство уже сейчас…
— Простите… этого здесь раньше не было или я от наркоза совсем не соображаю? — с трудом выговаривает Кирилл,
— Вы теперь снова Кирилл Харитонов, и вам… присылают цветы.
— Еще одна причина оставаться Счастливчиком, — вздыхает он. — Мокро так…
— Сейчас сменим постельное белье.
Встаю и подхожу ближе, сбрасываю шикарные розы прямо на пол, вазу ставлю туда же. Кажется, Кириллу тяжело не отключиться снова, но он очень старается, следит за мной, ориентируясь на звук.
— Вы в норме? — спрашиваю.
— Да, — выдыхает, а я сдергиваю одеяло, чтобы оценить, насколько сильно намокли простыни.
Черт, все-таки придется звать медсестер, чтобы помогли перестелить белье. И Лина подчиняется до крайности неохотно — у них там бойкот, уходящий корнями даже глубже, чем у остальных. Сестры ненавидят врачей-зазнаек: их бесит наша уверенность в собственной правоте, а мы с Капрановым даже поперек Павлы пошли — вообще конченные люди. Естественно, теперь мы — персоны нон-грата номер один.
Тем не менее забота о пациенте прежде чего, и Лина разворачивает простынь, демонстрируя, что моя очередь работать: нужно приподнять больного.
Кирилл
Морфий путает мысли, и, если боль и есть, она смешивается с остальным миром, и я на ней не могу сконцентрироваться. Будто слышу не ушами, а всем телом, и запахи настолько остры, что от них тошнит. Она обещала меня приподнять. Как? Я помню ее руки, хрупкие и тонкие. Я бы мог одной ладонью обхватить оба ее запястья. Она бы не вырвалась…
— Пожалуйста, чуть привстаньте.
Привстать… Рука и ноги в гипсе, тело не слушается. Мне должно быть ужасно больно, но этого нет. Препараты все украли. Все, кроме сладкого забытья. Видимо, она понимает, что я совершенно не владею телом, и сама просовывает одну руку под плечи, вторую — под поясницу, поворачивает меня на бок — большее, на что способна. Ее запах с едва уловимой ноткой духов проникает сквозь бинты на лице и достигает носа. Он намного слабее медикаментов, но такой приятный. На незащищенную марлевой тканью шею падает что-то мягкое, щекотное. Я поднимаю руку, чтобы понять, что это такое, и обнаруживаю прядь волос. Зачарованный сухой гладкостью кудрявых локонов, провожу по ним, пропускаю сквозь пальцы, заставляя ее вздрогнуть от боли. Спутались, наверное.
— Простите.
— Ничего, — шепчет она с усилием. Видимо, я тяжелый, и колебания ее груди при дыхании становятся тяжелее. Отвлекают.
Под ногами скользит ткань, когда безымянная помощница стаскивает с матраса простынь, ощущение весьма болезненное, хотя это очень странно, учитывая наличие гипса. А как зовут моего доктора? Неужели она тоже безымянная? Неужели я не помню и этого тоже?
Нет, помню. Жен. Язык лениво
— Жен, — произношу вслух.
— Да? — спрашивает она, и я вдыхаю это слово. Глаза после операции не открываются, но это неважно, все равно бы не увидел.
— Нет, ничего, — говорю. — Это морфий разговаривает.
— Поняла, — кивает она, заставляя волосы на моей шее шевелиться.
— Повыше можешь? — резко и недовольно спрашивает безымянная.
— Конечно.
Но на самом деле не может: тянет меня ближе к себе, а не вверх, и наконец прижимает к груди. Ощущений становится слишком много, и что-то сладкое и дикое стягивает внутренности. Свободная от гипса рука прижата к ее бедру. Поворачиваю так, чтобы коснуться пальцами ноги сквозь халат и… брюки. На ней точно брюки.
— Еще повыше, — опять говорит безымянная.
— Я помогу, — говорю, обхватывая свободной рукой Жен за талию. Чувствую ладонью, как гнется ее узкая спина в попытке приспособиться.
— После операции нельзя напрягаться, Кирилл, — говорит мой доктор.
Мой доктор.
Когда безымянная заканчивает, меня укладывают обратно и начинают менять намокшие бинты на гипсе на ноге, но наркотический дурман превращает прикосновения в самую интимную из ласк. Каждое нервное окончание отзывается стократ острее, чем в обычной жизни. Волны полубреда раскачивают в разные стороны, и я уже не знаю, где реальность, а где ее нет.
Вспоминается газетный снимок весьма плохого качества. Родители однажды сказали, что Елисеевым стоило бы решиться на аборт, чем растить настолько больную дочь, и я обратил внимание. На фото она улыбалась и больной не выглядела вовсе. Сейчас, интересно, так же?
— У вас почти сошли синяки, — говорит мой доктор, касаясь пальцами живота, а мне мерещится, что это ее дыхание такое невесомое.
Точно в полубреду представляю, как она склоняется к моим губам и касается их, но знаю, что все лицо замотано и пытает меня не более чем воображение. Оно выдает желаемое за действительное, но на всех уровнях, и это сбивает с толку. В попытке проверить, мерещится или нет, хватаю ее за руку, веду по ней вверх, а затем со всей силой цепляюсь за рубашку. От неожиданности доктор делает пару шагов ко мне, но молчит, а мои пальцы уже гладят кожу над поясом брюк. Гладкую, бархатную. Если бы мог, я бы уткнулся в нее лицом, но вместо этого как завороженный вожу ладонью по ее телу. Рука устает, едва удается держать ее на весу, но я ни за что не отпущу. Ни за что! Я будто вижу, наконец. У меня здесь телевизор иллюзий.
— Перестань, — тихо говорит, впервые обращаясь на ты, но не стряхивая мою руку как что-то отвратительное. — Это наркоз так действует. Поспи.
Черта с два наркоз. Может быть, он раздвинул границы, избавив от шелухи условностей, но не более того. Ничего незнакомого я не испытал. Все уже было. Я с ней проделывал уже все. Просто не решался признаться.
И будто по заказу из коридора вдруг доносится:
— Пропустите! Я хочу, наконец, увидеть сына!