Их повели налево
Шрифт:
Женщина за столом кладет ладонь на мою руку, и я поворачиваюсь к ней. Ее тон, прежде отрывистый и официальный, становится мягче.
– Вы не понимаете? Мы заносим в журнал как сведения о том, куда вы направляетесь, так и имена членов вашей семьи, которых вы хотите найти. Вас кто-то может искать?
Имена. Несколько месяцев назад, придя в сознание, я уже делала это в беседе с сотрудницами благотворительных организаций. Ничего у них так и не вышло, и теперь у меня больно сжимается горло, когда я произношу его имя.
– Абек. Мой брат, Абек Ледерман.
– Сколько ему лет?
– Сейчас
– Вам что-нибудь известно относительно того, где он может быть?
– Нас обоих отправили в Биркенау, но меня дважды переводили – сначала на текстильную фабрику в Нойштадте, а затем в Гросс-Розен. Последний раз я видела его более трех лет назад.
Она записывает все, что я говорю.
– Кого еще вы хотели бы отыскать?
– Только Абека.
Только Абека. Поэтому-то мне и нужно вернуться домой. Биркенау освободили раньше, чем Гросс-Розен. Возможно, Абек уже ждет меня.
– Вы уверены, что больше никого не хотите искать? – Ее ручка застывает над пустой строкой – она пытается понять, как объяснить мне все поделикатнее. – Мы пришли к выводу, что лучше раскинуть как можно более широкую сеть. Лучше искать не только ближайшую родню, но и двоюродных братьев и сестер, и дальних родственников. Это повысит шансы найти хоть кого-то.
– Мне не нужно никого добавлять.
Дальних родственников. Она имеет в виду другое, но ее слова напоминают мне моего старого учителя, который приносил на уроки конфеты. «Не привередничайте», – предупреждал он нас, ходя по классу с вазой, в которой лежали конфеты.
Не привередничай. Можешь считать, что тебе повезет, если ты найдешь хоть кого-то из родни; просто назови их имена.
– Посмотрите на эти незаполненные строчки. – Женщина из Красного Креста показывает мне на открытую перед ней страницу и говорит со мной терпеливо, словно с ребенком. – Как видите, здесь много места, так что можно добавить столько имен, сколько вам хочется. Если вы ищете только одного человека – одного-единственного во всей Европе, – то эта задача может оказаться невыполнимой.
Одного человека. Это невыполнимо.
Я смотрю на незаполненные строчки. Их было бы недостаточно, даже не близко. Здесь не хватило бы места для рассказа обо всех тех людях, которых я потеряла. Я зажмуриваюсь, пытаясь не давать моим мыслям растекаться, потому что знаю: все это время медсестры были неправы. Порой мне бывает трудно отнюдь не тогда, когда я пытаюсь что-то вспомнить – нет, мне бывает трудно забыть.
Я слышу, как Дима, стоящий за моей спиной, переминается с ноги на ногу. Я понимаю, что он обеспокоен и думает, не нужно ли ему мне помочь.
Если бы на этом листе бумаги было достаточно незаполненных строчек, я бы начала вот так:
Двенадцатого августа 1942 года всем евреям, оставшимся в Сосновце, приказали явиться на футбольный стадион. В распоряжении было сказано, что там нам выдадут новые удостоверения личности. Даже тогда это вызвало у нас подозрение, но вы должны понять, сказала бы я сотруднице Красного Креста, – вы должны понять, – что к тому времени немцы оккупировали наш город уже три года. И мы успели привыкнуть к их произвольным приказам, которые порой были ужасны, а порой достаточно безобидны. Я бы рассказала ей, как мою семью выселили из нашей квартиры и велели нам переехать
Папа уже как-то являлся на стадион – немцы приказали явиться туда всем нашим мужчинам. Тогда их вернули, они разошлись по домам, смертельно бледные и не желающие говорить о том, что они видели. Они вернулись.
Я бы сказала этой женщине из Красного Креста, что мы могли выживать только с помощью наших удостоверений личности. Без такого удостоверения нельзя было ни пройти по улице, ни купить еду. Поэтому нам пришлось отправиться на стадион и при этом надеть самую лучшую нашу одежду. Таков был приказ, и мы черпали в этом утешение, полагая, что немцы, возможно, и в самом деле собирались сфотографировать нас для выдачи новых удостоверений личности.
Но когда мы пришли туда, там не было фотоаппаратов. А были лишь немецкие военные. И они только и делали, что рассортировывали нас. По здоровью. По возрасту. Тех, кто выглядел крепким, в одну группу, слабых, старых и семьи с маленькими детьми в другую. В одну колонну были выстроены те, кто будет работать на фабриках и заводах. В другую – те, кого отправят в концлагеря.
На это уходили часы. Уходили дни. На поле нас были тысячи. Им надо было рассортировать всех. И всех опросить относительно имеющихся у нас особых навыков и умений. Периметр поля оцепили эсэсовцы. За спинами моей семьи молился старик-аптекарь, и двое солдат подошли к нему и начали над ним насмехаться. Один из них сбил с него шляпу, второй ударил его коленом и повалил на землю. Мой отец побежал к нему, чтобы помочь встать – я знала, что он поступит именно так, ведь он всегда был добр к старикам. Мы с мамой просили его не вмешиваться, и я еще подумала: «Какой в этом смысл?»
Мы с мамой по очереди обнимали Абека и рассказывали ему сказки: «Принцессу– лягушку», «Медведя в лесной избушке», «Вихрь».
Абек был высок для своего возраста и потому выглядел старше. Когда мы смекнули, по какому принципу немцы нас сортируют, нам стало ясно, что это важно. «Абек, – сказала мама, – тебе не девять лет, а двенадцать, ты понял? Тебе двенадцать, и ты уже год работаешь на фабрике твоего отца».
И мы принялись успокаивать себя. Мы посмотрели на бабу Розу, мою добрую, терпеливую бабушку, и сказали себе, что она выглядит намного моложе своих шестидесяти семи лет. И что никто в Сосновце и в подметки ей не годится в умении шить. Те, кто покупал костюмы и юбки у нашего семейного предприятия, делали это благодаря вышивкам бабы Розы, и, конечно же, это могло считаться особым навыком.
Мы уверили себя, что кашель мамы, из-за которого она в последние месяцы ослабела и стала задыхаться и который начинался уже и у Абека, почти незаметен. А еще мы говорили себе, что никто никогда не разглядит, что тетя Майя хромает.