Имаджика
Шрифт:
– Где Автарх?
Боль и страх парня были настолько велики, что он и не пробовал отпираться.
– В Башни Оси, – сказал он.
– Где это?
– Это самая высокая башня, – всхлипнул он, царапая ногтями свою стиснутую руку, по которой стекали струйки крови.
– Отведи нас туда, – сказала Никетомаас. – Пожалуйста.
Скрипя зубами от боли, человек кивнул. Она разжала хватку и поманила его пальцем, чтобы он поскорее поднимался.
– Как тебя зовут? – спросила она его.
– Йарк Лазаревич, – ответил он, убаюкивая свою кисть, словно маленького ребенка.
– Так вот, Йарк Лазаревич, если ты предпримешь хоть малейшую попытку позвать на помощь или мне покажется, что ты собрался это сделать, я вышибу мозги из твоего котелка с такой скоростью, что они окажутся в Паташоке еще раньше, чем промокнут твои штаны. Это ясно?
– Ясно.
– У тебя есть дети?
– Есть.
– Подумай о том, каково им будет без папы, и веди себя смирно. Вопросы есть?
– Нет, я только хотел объяснить, что Башня довольно далеко отсюда... ну, чтобы вы не подумали, будто я пытаюсь вас сбить с пути.
– Тогда поторопись, – сказала она, и Лазаревич повел их обратно через мост к лестнице, объясняя по дороге, что ближе всего добраться к Башне через Цесскордиум, а это двумя этажами ниже.
Когда примерно дюжина ступенек оказалась позади, у них за спиной раздались выстрелы, и в поле зрения возник, шатаясь, соратник Лазаревича. Теперь к выстрелам добавились вопли тревоги. Стой он покрепче на ногах, он вполне мог бы всадить пулю в Никетомаас или Милягу, но когда он достиг верхней ступеньки, они уже сбежали на этаж ниже под аккомпанемент заверений Лазаревича, что он ни в чем не виноват, что он любит своих детей и что его единственная мечта – это увидеть их снова.
Из нижнего коридора донесся топот бегущих ног и ответные крики. Никетомаас разразилась серией ругательств, которые Миляга непременно признал бы непревзойденным образцом жанра, сумей он их понять, и погналась за Лазаревичем, который опрометью кинулся вниз по лестнице навстречу взводу своих товарищей у подножия. Преследуя Лазаревича, Никетомаас обогнала Милягу и оказалась прямо на линии огня. Солдаты действовали без колебаний. Четыре дула вспыхнули, четыре пули нашли свою цель. Она рухнула, как подкошенная, тело ее покатилось вниз по лестнице и замерло за несколько ступенек до конца. Пока Миляга наблюдал за ее падением, ему в голову пришло три мысли. Первая – что он как следует отымеет этих ублюдков за то, что они сделали. Вторая – что действовать украдкой уже не имеет смысла. И третья – что если он обрушит крышу на головы этих мясников и даст понять всем, что во дворце действует еще одна могущественная сила, помимо Автарха, то это будет совсем неплохо. Он сожалел о смерти тех, кто погиб на Ликериш-стрит; об этих он сожалеть не будет. Все, что ему надо было сделать, – это успеть поднести руку к лицу и сорвать капюшон, прежде чем полетят новые пули. Со всех сторон подтягивались вооруженные отряды. «Давайте, давайте, – подумал он, поднимая руки в жесте мнимой капитуляции, навстречу новым солдатам. – Идите сюда, присоединяйтесь к праздничному столу».
Один из прибежавших военных был явно важной шишкой. При его появлении щелкали каблуки и взлетали в приветственном жесте руки. Он посмотрел снизу на укрывшегося под капюшоном пленника.
– Генерал Расидио, – сказал один из капитанов, – у нас здесь двое бунтовщиков.
– Но это не Эвретемеки. – Он перевел взгляд с Миляги на тело Никетомаас, а потом вновь взглянул на Милягу. – Я думаю, что двое – Голодари.
Он стал подниматься по лестнице к Миляге, который исподтишка, сквозь неплотную ткань, закрывающую его лицо, набирал полные легкие воздуха, готовясь к предстоящему разоблачению. В лучшем случае, у него будет две или три секунды. Возможно, этого хватит, чтобы схватить Расидио и использовать его как заложника, если пневме не удастся убить всех солдат сразу.
– Давай-ка посмотрим на твою рожу, – сказал генерал и сорвал капюшон с лица Миляги.
Мгновению, которому предстояло увидеть высвобождение пневмы, вместо этого пришлось довольствоваться зрелищем того, как Расидио в крайнем потрясении отпрянул от открывшихся перед ним черт. Что бы он ни высмотрел в лице Миляги, для солдат, судя по всему, это так и осталось загадкой, и они не сводили своих винтовок с Миляги до тех пор, пока Расидио не выплюнул короткий приказ. Миляга находился в не меньшем смятении, чем они, но желания выяснить причину такого неожиданного избавления у него не было. Он опустил руки и, перешагнув через тело Никетомаас, спустился к подножию лестницы. Расидио пятился от него задом, мотая головой и облизывая губы, явно не в состоянии вымолвить ни слова. Он выглядел так, словно ожидал, что каждую секунду земля под ним может разверзнуться; собственно говоря, в этом и состояло его самое горячее желание. Опасаясь, что, заговорив, он может вывести генерала из заблуждения (в чем бы оно ни состояло), Миляга подозвал своего проводника Лазаревича, поманив его пальцем точно так же, как Никетомаас за несколько минут до этого. Парень уже успел спрятаться за спинами
– Простите меня, – сказал он. – Я так виноват...
Миляга не снизошел до ответа и в сопровождении Лазаревича направился к группе солдат, столпившихся на самом верху следующего пролета. Они безмолвно расступились, и он двинулся между рядов, подавляя в себе искушение ускорить шаги. Пожалел он и о том, что не может как следует попрощаться с Никетомаас. Но ни от нетерпения, ни от чувствительности ему сейчас не будет никакой пользы. На него снизошла благодать, и, может быть, со временем он поймет, почему это произошло. А пока первым делом ему надо пробраться к Автарху, не теряя надежды на скорую встречу с мистифом.
– Вы по-прежнему хотите отправиться в Башню Оси? – спросил Лазаревич.
– Да.
– А когда я доведу вас туда, вы меня отпустите?
– Да.
Последовала пауза, во время которой Лазаревич, стоя на лестничной площадке, пытался сориентироваться, куда идти дальше. Потом он спросил:
– Кто вы?
– Лучше тебе об этом не знать, – ответил Миляга, обращая эти слова не только к своему проводнику, но и к самому себе.
Вначале их было шестеро. Теперь осталось двое. Одним из погибших был Тез-рех-от, которого подстрелили в тот момент, когда он помечал крестом очередной поворот в лабиринте внутренних двориков. Это была его идея пометить маршрут, для того, чтобы ускорить возвращение после того, как дело будет сделано.
– Эти стены держатся только по воле Автарха, – сказал он, когда они проникли на территорию дворца. – Стоит ему пасть, рухнут и они. Надо будет покинуть дворец очень быстро, если мы не хотим быть похоронены заживо.
Сам факт того, что Тез-рех-от добровольно вызвался участвовать в миссии, которую сам же своим хохотом в зале суда признал смертельной, был уже достаточно странным, но это дальнейшее проявление оптимизма уже граничило с шизофренией. Его внезапная гибель отняла у Пая не только неожиданного союзника, но и возможность когда-нибудь спросить у него, почему он решил участвовать в покушении. Но это была далеко не единственная загадка, связанная с этим предприятием. Странным казалось и то ощущение предопределенности, которое слышалось в каждой фразе, словно приговор был вынесен задолго до того, как Пай и Миляга появились в Изорддеррексе, и любая попытка пренебречь им могла вызвать гнев судей, более могущественных, чем Кулус. Подобное ощущение склоняло к фатализму, и хотя мистиф и поддержал Тез-рех-ота в его намерении пометить маршрут, у него было очень мало иллюзий по поводу их возвращения. Он гнал от себя мысли о тех утратах, которые принесет с собой смерть, пока его оставшийся товарищ по имени Лу-чур-чем – чистокровный Эвретемек с иссиня-черной кожей и двумя зрачками в каждом глазу – не заговорил на эту тему первым. Они шли по коридору, расписанному фресками с изображением города, который Пай некогда называл домом. Улицы Лондона были представлены такими, какими они были в тот век, когда мистиф родился на свет: они были заполнены торговцами голубями, уличными актерами и щеголями.
Перехватив взгляд Пая, Лу-чур-чем сказал:
– Никогда больше, а?
– Что никогда больше?
– Не выйти на улицу и не увидеть, как будет выглядеть мир однажды утром.
– Ты так думаешь?
– Да, – сказал Лу-чур-чем. – Мы оба знаем, что не вернемся назад.
– Я не возражаю, – сказал Пай в ответ. – Я многое увидел, а почувствовал еще больше. Я ни о чем не жалею.
– У тебя была долгая жизнь?
– Да.
– А у твоего Маэстро?
– Тоже, – ответил Пай, вновь обращая взгляд на фрески. Хотя изображения были выполнены не особенно искушенной рукой, они пробудили воспоминания мистифа, и он вновь представил суету и шум тех улиц, по которым бродили они с Маэстро в те ясные, многообещающие дни перед Примирением. Вот фешенебельные улицы Мейфера, вдоль которых тянутся ряды прекрасных магазинов, посещаемых еще более прекрасными женщинами, вышедшими из дома за лавандой, мантуанским шелком и белоснежным муслином. А вот – столпотворение Оксфорд-стрит, на которой с полсотни продавцов шумно расписывают достоинства своих товаров – тапочек, дичи, вишен и имбирных пряников, – ведя непрерывную борьбу за место на мостовой и в воздухе – для своих криков. И здесь тоже была ярмарка – скорее всего святого Варфоломея, где и при свете дня греха было больше, чем в Вавилоне под покровом ночи.