Императоры. Психологические портреты
Шрифт:
На другой день она пишет: "И точно, подтвердилось все это событие. Сегодня возвратились из города наши крестьяне, возившие туда продавать свои дрова. Они привезли ту же весть. В Москве вчера уже все присягнули. На вопрос, какие вести в Москве, — "царь помер", — отвечал один из них. "Вчера загоняли весь народ в церковь присягать. Все церкви были отворены, казаки разъезжали по всему городу с объявлением и гнали народ в церкви". — "Что же народ желает?" — Крестьянин как-то улыбнулся и сказал: "Не знаю…" Все невольно чувствуют, что какой-то камень, какой-то пресс снят с каждого, как-то легче стало дышать; вдруг возродились небывалые надежды; безвыходное положение, к сознанию которого почти с отчаянием пришли наконец все, вдруг представилось доступным изменению. Ни злобы, ни неприязни против виновника этого положения. Его жалеют, как человека,
А между тем продолжалась осада Севастополя, и, несмотря на мужество наших солдат, все чувствовали, что его дни сочтены, что судьба готовит последнее испытание ревнителям национальной государственности. "По-видимому, то же бессмыслие, которое наложило свою печать на наш политический образ действий, — писал тогда Тютчев, — присуще и нашему военному управлению. И не могло быть иначе. Подавление мысли уже давно было руководящим принципом нашего правительства. Последствия подобной системы не — могут иметь пределов. Ничто не было пощажено. На всем отразилось это давление. Все и все сплошь одурели… Известия все плохие, и чувствуется по их глупейшим бюллетеням, что они совершенно растерялись. Мне кажется, что никогда с тех пор, как существует история, не было ничего подобного: империя, целый мир рушится и погибает под бременем глупости нескольких дураков".
А В. С. Аксакова в своем дневнике продолжала ревниво следить за всеми событиями и слухами о новом императоре. Она негодует, что негодяй Нессельроде все еще у власти, радуется, что Клейнмихель, живой символ николаевской системы, удален. Ей не нравится тоже Ростовцев. "Как противны его разные приказы, в которых он будто бы с простодушной, смелой и благородной откровенностью рассказывает во всеуслышание все действия, движения государя при представлении генералов, слова государя к нему, то есть Ростовцеву, с каким чувством он, то есть Ростовцев, поцеловал руку государя, как государь, сделав два шага вперед, сказал то-то, и в голосе были слезы… Потом зарыдал, потом сказал то и то, и опять в голосе были слезы, словом сказать, представил государя совершенно шутом".
В сентябре новый царь приехал в Москву. Та же В. С. Аксакова рассказывает, как брат Константин видел Александра Николаевича и что в это время болтали в народе. "Был тут также один человек (вроде какого-то эмиссара, как показалось Константину), который шутил совершенно по-русски, трунил над всеми, всех смешил и говорил разные дерзкие выходки насчет всех, появлявшихся на Красном крыльце. Наконец появился государь с государыней под руку. Ура кричали недружно… Государь так худ и печален, что Константин говорит, что нельзя его было видеть без слез, он представился ему какой-то несчастной жертвой, на которую должно обрушиться все зло предшествовавшего царствования И сверх того он также жертва воспитания этой гибельной системы, от которой не может сам освободиться. Государь кланялся не низко, как все заметили в народе. Тут Константин услыхал, как тот же подозрительный человек сказал: "Одному человеку такая честь!"
Царь из Москвы поехал к Троице. Дворовые девки были там и рассказывали В. С. Аксаковой: "Вот и государь на всех не угодит, народ его так и пушит, пушит. Вот, говорят, Севастополь отдал — приехал Богу молиться. — Они нам не хотели и рассказывать этого. Поразительно это явление, оно меня обдало каким то ужасом, страшный приговор. Он молится, плачет, а народ немилосердно произносит ему суд, как бы не благословляя его молитвы. Несчастный государь! Страшно! Что-то роковое преследует его.
Константин думает, что свободное слово в состоянии было бы искоренить зло; нет, мне кажется, теперь этого недостаточно: только совершенный внутренний переворот, полная перемена всей системы может вызвать новую жизнь, но во всяком случае и теперь и после свободное слово необходимо".
Но из Севастополя приходили мрачные известия. "И это только справедливо. — писал Тютчев, — так как было бы неестественно, чтобы тридцатилетнее господство глупости, испорченности и злоупотреблений увенчалось успехом и славой".
Наконец и нам повезло. На азиатском театре войны был взят Каре. Это позволило нам заключить в марте 1856 года не очень постыдный мир с Европой, утомленной нашим упорством.
Александру Николаевичу надо было подумать теперь о том, что делать с Россией, потрясенной и разочарованной. И сам он был потрясен и разочарован. Припоминая наружность отца, его взгляд, его величественные жесты, его уверенные интонации, он удивлялся той убежденности в своем праве на власть, какая была свойственна Николаю Павловичу.
Он полусознательно старался подражать отцу, этим его позам, величавым и грозным, но он чувствовал, что похож на актера, которому навязали неподходящую роль.
А между тем надо было ехать в Москву и короноваться. Он шел бледный, измученный под пышным балдахином, наклоняя голову в огромной сверкавшей короне, изнемогая от какого-то странного чувства, похожего на стыд.
Потом вереница приемов и балов в тех великолепных залах, где, залитые золотом, двигались шуршащей толпой царедворцы, дипломаты, генералы и эти блестящие придворные красавицы, и уроды, и вереницы всевозможных князей мингрельских, имеретинских, татарских — в их ярких одеждах, с их недавним кровавым прошлым… "И в двух шагах от залитых светом зал, наполненных современной толпой, там, под сводами, стояли гробницы Иоанна III и Иоанна IV… Если можно было предположить, что шум и отблеск всего, что происходит в Кремле, дошел до них, как бы эти мертвецы должны были изумиться.
Как действительность похожа часто на сон!" Но был и другой праздник "народный". Это была обратная сторона царского великолепия. "Этот мнимый народный праздник был безобразен по исполнению и нелеп по замыслу. Это был дележ всевозможных яств, испорченных дождем, который их поливал в течение двух дней, и ими угощали двести тысяч человек, толпившихся в грязи и всяких отбросах".
III
Итак, мир с Европой был заключен. В царском манифесте по этому поводу было сказано между прочим: "При помощи небесного промысла, всегда благодеющего России, да утвердится и совершенствуется ее внутреннее благоустройство; правда и милость да царствуют в судах ее; да развивается повсюду и с новой силой стремление к просвещению и всякой полезной деятельности, и каждый под сению законов, для всех равно справедливых, всем равно покровительствующих, да наслаждается в мире плодами трудов невинных. Наконец, — и сие есть первое, живейшее желание паше, — свет спасительной веры, озаряя умы, укрепляя сердца, да сохраняет и улучшает более и более общественную нравственность, сей вернейший залог порядка и счастия".
Сентиментальность этого манифеста как нельзя лучше соответствовала характеру нового императора. "Плоды трудов невинных" — это прямо из Жуковского. Но грамотные русские люди, не избалованные вниманием правительства к их нуждам и требованиям, обрадовались манифесту, ибо в нем содержался намек на внутренние реформы. Хотел или не хотел Александр; Николаевич, но все равно ему пришлось идти по тому пути, который был предуготован объективными силами истории, ее фатальной диалектикой… У Александра Николаевича Романова не было ни малейшего желания перестраивать и обновлять государственный порядок России. Он уважал, ценил и любил своего отца. Его образ был привлекателен и красив в его глазах. Его система не казалась ему дурною. Но Александр II Пыл умнее многих и многих современных ему сановником, царедворцев и представителей высшего дворянства. И он понял, что система Николая обречена на гибель". Он часто изнемогал в борьбе с ревнителями старого крепостного порядка, который он и сам готов был бы принять и оправдать, если бы не свойственный ему здравый смысл, понудивший его освободить крестьян и отказаться от приемов николаевского управления страной. Александр II понял — и это делает ему честь, — что все равно нельзя остановить ход событий. Но он медлил с реформами, медлил поневоле, ибо вокруг него было мало людей, этим реформам сочувствующих. А между тем там, за дворцовой оградой, а иногда и внутри ее, но где-то в тени, нетерпеливые люди шептали проклятия по адресу тех, кто стоял вокруг трона "жадною толпой". "Тишина, господствующая в стране, — писал летом 1858 года один из умных современников Александра II, — меня совсем не успокаивает не потому, что я считаю ее неискренней, но она, очевидно, основана на недоразумении… Но когда приходится видеть то, что здесь делается или, скорее, не делается, — всю эту бестолковщину и беспорядочную деятельность, то невозможно не питать самых серьезных опасений. Не только никто не знает, что делается в комитете и в каком положении находится начатая задача, но никто даже не хочет этого знать… А между тем очевидно, что ни одна реформа еще не проведена, хотя обо всем был поднят вопрос".