Империй. Люструм. Диктатор
Шрифт:
На следующий день после нашего прибытия в Арпин прах старого хозяина был помещен в семейную гробницу. Рядом поставили белую алебастровую урну с останками Луция, а затем рядом с гробницей закололи жертвенную свинью, чтобы это место оставалось священным.
Утром следующего дня Цицерон обошел унаследованное им поместье. Я сопровождал его – на тот случай, если бы понадобилось делать заметки. Поместье было неоднократно заложено и почти ничего не стоило, все давно пришло в упадок, и для его восстановления потребовалось бы много сил и средств. По словам Цицерона, хозяйство раньше вела его мать – отец был мечтателем и не умел надлежащим образом общаться с поставщиками, закупщиками и откупщиками. Пожалуй, впервые за последнее
Мать Цицерона, Гельвия, умерла за двадцать лет до того, когда сам он был еще подростком, но уже уехал на учение в Рим. Сам я плохо помню ее. Говорили, что она была очень строгой и зловредной – из тех хозяек, которые делают метки на кувшинах с провизией, потом проверяют, не украли ли рабы что-нибудь, и секут их при обнаружении пропажи.
– Я никогда не слышал от нее ни одного слова похвалы, Тирон, – признался мне Цицерон. – Ни я, ни мой брат. А ведь я так старался угодить ей.
Он остановился и стал смотреть через поле в сторону быстрой и холодной как лед реки Фибрен, посередине которой находился островок с небольшой рощицей и полуразвалившейся беседкой.
– Как часто я приходил в эту беседку еще мальчишкой! – с грустью проговорил он. – Я сидел там часами и мечтал стать новым Ахиллом, правда побеждать мне хотелось не на полях битв, а на судебном ристалище. Помнишь, как у Гомера: «Превосходить, быть выше всех на свете!»
Цицерон замолк, и я понял, что настал мой час. Я заговорил – торопливо, бессвязно, неумело, выкладывая то, что было у меня на душе, убеждая его, что, оставшись здесь, мог бы привести в порядок его родовое гнездо. Пока я говорил, Цицерон продолжал смотреть на островок своего детства. Когда я умолк, он вздохнул и сказал:
– Я прекрасно понимаю тебя, Тирон, и сам чувствую нечто подобное. Это действительно наша родина – моя и моего брата, ведь мы происходим из древнего здешнего рода. Тут наши пращуры поклонялись богам, тут стоят памятники многим нашим предкам. Что еще я могу сказать? – Цицерон повернулся ко мне и посмотрел на меня чистым и незамутненным взглядом, хотя в последнее время он много и часто плакал. – Но задумайся над тем, что мы видели на этой неделе. Пустые, бездушные оболочки тех, кого мы любили. Задумайся над тем, как несправедливо поступает с нами смерть. Ах… – Он потряс головой, словно отгоняя ужасное видение, и вновь перевел взгляд на островок. – Что до меня, я не собираюсь умирать, пока у меня остается хотя бы одна неизрасходованная крупица таланта, и не намерен останавливаться, пока мои ноги способны передвигаться. А твоя судьба, мой дорогой друг, – сопровождать меня на этом пути. – Мы стояли рядом, и он легонько ткнул меня локтем в бок. – Ну же, Тирон! Ты – бесценный письмоводитель, ты записываешь мои слова едва ли не быстрее, чем я их произношу! И такое сокровище будет считать овец в Арпине? Ни за что! И давай больше не будем говорить о таких глупостях.
На этом моя пасторальная идиллия закончилась. Мы вернулись в дом, и в тот же день (или на следующее утро? – память иногда подводит меня) услышали топот копыт: лошадь подъезжала со стороны города. Шел дождь, и все набились в дом. Цицерон читал, Теренция вышивала, Квинт упражнялся в выхватывании меча, а Помпония устроилась на лежанке, жалуясь на головную боль. Она по-прежнему доказывала, что «государственные дела – это скучно», доводя этим Квинта до белого каления. «Надо же такое ляпнуть! – как-то раз пожаловался он мне. – Скучно? Да это живая история! Какая другая деятельность требует от человека всего, что у него есть – и самого благородного, и самого низменного? Что может быть более увлекательным? Что, как не государственные дела, нагляднее всего обнажает наши сильные и слабые стороны? С таким же успехом можно заявить, что скучна сама жизнь!»
Когда стук копыт смолк у наших ворот, я вышел и взял у всадника письмо с печатью Помпея Великого. Цицерон сломал печать, прочитал первые строки и издал возглас изумления.
– На Рим напали! – сообщил он нам. Даже Помпония подскочила на своей лежанке.
Цицерон торопливо прочитал все письмо и пересказал нам его содержание. Морские разбойники затопили консульский военный флот, отведенный на зиму в Остию, и захватили двух преторов, Секстилия и Беллина, вместе с их ликторами. Пираты пытались посеять ужас на побережье Италии. В столице начался переполох.
– Помпей требует, чтобы я немедленно явился к нему, – сообщил Цицерон. – Послезавтра он собирает в своем загородном поместье военный совет.
Остальные не спеша продолжили путь, мы же с Цицероном сели в двухколесную повозку (он старался не садиться в седло), поехали в обратном направлении и к закату следующего дня добрались до Тускула. Ленивые домашние рабы с изумлением увидели хозяина, вернувшегося раньше, чем ожидалось, и засуетились, наводя порядок.
Цицерон принял ванну и сразу же отправился в спальню, однако, думаю, выспаться в ту ночь ему не удалось. Ночью мне показалось, что я слышу его шаги в библиотеке, а утром я обнаружил на столе наполовину развернутый свиток с «Никомаховой этикой» Аристотеля. Впрочем, государственные мужи привычны ко всему, они умеют быстро восстанавливать физические и душевные силы.
Войдя в комнату Цицерона, я обнаружил его полностью одетым. Ему не терпелось выяснить, что на уме у Помпея, и чуть свет мы уже тронулись в путь. Дорога вывела нас на берег Альбанского озера, и, когда розовое солнце поднялось над заснеженными вершинами горной гряды, мы увидели рыбаков, вытаскивавших сети из воды, неподвижной в этот безветренный час.
– Есть ли в мире страна прекраснее Италии? – не обращаясь ни к кому в особенности, спросил Цицерон. Ничего больше он не сказал, но я и без того знал, о чем он думает, поскольку и сам думал о том же. Мы оба испытывали облегчение, вырвавшись из Арпина с его обволакивающим унынием, ибо ничто не позволяет ощутить себя живым так, как созерцание смерти.
Вскоре наша коляска свернула с дороги и въехала во внушительные ворота. Усыпанная гравием дорожка, вдоль которой росли кипарисы, вела к дому, в ухоженном саду повсюду стояли мраморные изваяния, без сомнения привезенные военачальником из его многочисленных походов. Рабы-садовники сгребали опавшие листья и заботливо подстригали клумбы. Все говорило о сытости, самоуверенности и достатке.
Мы вошли в огромный дом, и Цицерон шепотом велел мне держаться поближе к нему. Стараясь быть незаметным, я, сжав в руках коробку со свитками и табличками, чуть ли не на цыпочках ступал следом за хозяином. Кстати, вот мой совет всем, кто хочет быть незаметным: передвигайтесь с сосредоточенным видом, непременно прихватив с собой свиток или какие-нибудь вещи – они, словно волшебный плащ, делают человека невидимым.
Помпей принимал гостей в атриуме, изображая влиятельного сельского господина. Рядом были его жена Муция, сын Гней, тогда одиннадцатилетний, и маленькая дочь Помпея, едва научившаяся ходить. Муция – привлекательная и величавая матрона из рода Метеллов – вскоре должна была перешагнуть тридцатилетний рубеж и была вновь беременна. Помпею было свойственно любить свою жену, кто бы ни был ею в это время. Муция смеялась какой-то шутке, и, когда позабавивший ее остряк обернулся, я увидел, что это не кто иной, как Юлий Цезарь. Я удивился, а Цицерон заметно насторожился, поскольку ранее мы видели рядом с Помпеем лишь привычную троицу: Паликана, Афрания и Габиния. Кроме того, Цезарь уже почти год был квестором в Испании. Как бы то ни было, он оказался здесь: как всегда гибкий, с чуть удивленным взглядом карих глаз и короткими прядями темных волос, тщательно зачесанными вперед. Но зачем я описываю внешность Цезаря? Сегодня его лицо знакомо всему миру!