Империя
Шрифт:
Третья гипотеза, которая может рассматриваться как дополнение ко второй, заключается в том, что капитал в наши дни продолжает накопление за счет подчинения в рамках цикла расширенного воспроизводства, но все чаще его власть распространяется не на некапиталистическое окружение, а на его собственную область — то есть подчинение перестает быть формальным, а становится реальным. Капитал теперь ориентируется не на внешнее, а на внутреннее пространство, и, таким образом, его экспансия приобретает скорее интенсивный, нежели экстенсивный характер. Этот переход основан на качественном скачке в технологической организации капиталистического производства. Предыдущие стадии промышленной революции принесли созданные промышленным способом потребительские товары, а затем созданные механическим способом станки, а теперь мы сталкиваемся с промышленным производством сырья и продуктов питания, иначе говоря, механически созданными природой и культурой [411] . Можно сказать, следуя за Фредериком Джеймисоном, что постмодернизация является экономическим процессом, возникающим, когда машинные и промышленные технологии охватывают весь мир, когда процесс модернизации завершен и когда формальное подчинение некапиталистического окружения достигает своего предела. Благодаря процессу технологической трансформации эпохи современности все в природе стало связано с капиталом или, по крайней мере, стало областью его приложения [412] . В то время как накопление в эту эпоху основано на формальном подчинении некапиталистического окружения, во времена постсовременности накопление связано с реальным
411
"Таким образом, поздний капитализм является периодом, когда впервые все области экономики полностью индустриализованы; к этому также можно добавить… возрастающую механизацию общественной надстройки" (Эрнест Мандель). Ernest Mandel, Late Capitalism, trans. Jons De Bres (London: Verso, 1978), pp. 190–191.
412
"Таким образом, более "чистый" капитализм нашего времени устраняет остатки докапиталистической организации, с существованием которых он раньше мирился и брал с них свою дань" (Фредерик Джеймисон). Fredric Jameson, Postmodernism, or, The Cultural Logic of Late Capitalism (Durham: Duke University Press, 1990), p. 36.
413
Мы не пытаемся утверждать, что капитал способен бесконечно, опираясь на технологические нововведения, сглаживать свое разрушающее воздействие на окружающую среду (как одушевленную, так и неодушевленную). Чему технологический прогресс способствует, так это смещению плоскости конфликта и изменению природы кризиса, но пределы для подобного смещения и противоречия тем не менее остаются.
Для того, чтобы глубже понять вышеописанный переход, требуется рассмотреть его решающий фактор, заключающийся в изменении субъективности рабочей силы. В период кризиса, в 1960-е и 1970-е гг., рост благосостояния и универсализация дисциплины как в ведущих, так и в зависимых странах создали новое измерение свободы трудящихся масс. Иными словами, рабочие воспользовались дисциплинарной эпохой, особенно моментами ее слабости и политической дестабилизации (как, например, в период Вьетнамского кризиса) с тем, чтобы расширить общественную власть труда, увеличить стоимость рабочей силы и пересмотреть набор потребностей и стремлений, которым должны были соответствовать уровень заработной платы и общего благосостояния. Используя терминологию Маркса, можно сказать, что стоимость необходимого труда необычайно возросла, и — безусловно, самое важное с точки зрения капитала, — в то время как продолжительность необходимого рабочего времени увеличивалась, показатели прибавочного рабочего времени (следовательно, и прибыли) снижались. С точки зрения капиталиста, стоимость необходимого труда является объективным экономическим параметром — ценой рабочей силы, столь же объективной, как цена пшеницы, нефти и других товаров — но в действительности она определяется социально и является показателем силы выступлений социального протеста на протяжении длительного времени. Определение совокупности социальных потребностей, качество проведения досуга, организация семейных отношений, ожидания от жизни — все это задействовано и существенным образом представлено в стоимости воспроизводства рабочей силы. Огромный рост социальных выплат (включая одновременно уровень заработной платы и пособий) во время кризиса 1960-70-х гг. явился непосредственным результатом аккумуляции выступлений социального протеста, связанных с проблемами сфер воспроизводства, внерабочего времени, жизни вообще.
Социальные выступления не только увеличили стоимость воспроизводства и уровень социальных выплат (уменьшая тем самым уровень прибыли), но также, что более важно, привели к изменению качества и сущности самого труда. Особенно в ведущих капиталистических странах, где мера свободы, предоставленной трудящимся и завоеванной ими, была наивысшей, а отрицание дисциплинарного режима общества-фабрики сочеталось с переоценкой общественной ценности всей производительной деятельности. Дисциплинарный режим со всей очевидностью более не удовлетворял потребностям и чаяниям молодежи. Перспектива получить работу, гарантирующую постоянную и стабильную занятость восемь часов в день, пятьдесят недель в году на всю жизнь, перспектива подчиниться царящему на обществе-фабрике режиму нормализации, что было мечтой для многих из их родителей, теперь казалась смерти подобной. Массовое отрицание дисциплинарного режима, которое принимало самые различные формы, было не только выражением негативных эмоций, но и созидательным моментом, который Ницше называл переоценкой ценностей.
Различные формы общественной полемики и экспериментов так или иначе сводились к отказу принимать некую жесткую программу материального производства, характерную для дисциплинарного режима, его модель фабрики с большим количеством рабочих, его нуклеарную структуру семьи [414] . Затем эти движения проповедовали более гибкую созидательную динамику и то, что можно было бы назвать более материальными формами производства. С точки зрения традиционных "политических" групп, принимавших участие в американских общественных движениях 1960-х гг., разные формы социального экспериментирования, развившиеся в большом количестве в тот период, представляли собой отход от "настоящей" политической и экономической борьбы, но они не увидели, что эксперименты "всего лишь в сфере культуры" имели чрезвычайно глубокие политические и экономические последствия.
414
Стенли Ароновиц предлагает интересный новый взгляд на многообразие американских социальных движений 1960-х гг.: Stanley Aronowitz, The Death and Rebirth of American Radicalism (London: Routledge, 1996), pp. 57–90.
Концепция "выпадения" является на самом деле очень слабым объяснением того, что происходило в Хейт-Эшбери и повсюду в США в 1960-х гг. Двумя важнейшими процессами были отказ от дисциплинарного режима и экспериментирование с новыми формами производительности. Этот отказ ежедневно проявлялся в разных вариантах и в тысячах случаев. Учащийся колледжа экспериментировал с ЛСД вместо того, чтобы искать работу; девушка отказывалась выходить замуж и создавать семью; "простодушный" афро-американский рабочий выступал против неравной системы оплаты труда, при помощи любых доступных средств отказываясь работать [415] . Молодежь, отвергавшая удушающую повторяемость фабрики-общества, изобретала новые формы мобильности и гибкости, новый образ жизни. Студенческие движения способствовали приданию высокой общественной значимости знанию и интеллектуальному труду. Феминистские движения, прояснившие политическое содержание "личных" отношений и отрицавшие патриархальную дисциплину, повысили общественную ценность того, что традиционно считалось женской работой, включающей в основном деятельность, связанную с эмоциональной поддержкой и уходом и направленную на оказание услуг, необходимых для общественного воспроизводства [416] . Все многообразие этих движений и возникающая контркультура выдвигали на первый план социальную значимость кооперации и коммуникации. Массовая переоценка ценностей общественного производства и производства новых субъективностей открывали путь для глубокого изменения рабочей силы. В следующем разделе мы подробно рассмотрим, как показатели значения этих движений — мобильность, гибкость, знания, коммуникация, кооперация, эмоции и аффекты — определили трансформацию капиталистического производства в последующие десятилетия.
415
См.: Kelley, Race Rebels, особенно pp. 17-100 о неизвестных случаях сопротивления.
416
Об истории феминистских движений США в 1960-е и 1970-е гг. см.: Alice Echols, Daring to Be Bad: Radical Feminism in America, 1967–1975 (Minneapolis: University of Minnesota Press, 1989).
Различные попытки анализа "новых социальных движений" оказали очень ценную услугу, настаивая на политической значимости культурных движений в полемике с представителями узко экономического подхода, преуменьшающего их значение [417] . Однако эти исследования сами по себе являются чрезвычайно ограниченными, поскольку, как и те, против кого они выступают, они сохраняют узкое понимание экономического и культурного. Что еще более важно, они не признают мощной экономической сипы движений в области культуры, иначе говоря, возрастающей нераздельности явлений экономики и культуры. С одной стороны, капиталистические отношения развивались для того, чтобы подчинить себе все аспекты общественного производства и воспроизводства, все области жизни; но, с другой стороны, культурные связи переопределяли сущность производственных процессов и экономическую структуру стоимости. Благодаря огромным масштабам аккумуляции движений протеста, один способ производства, и прежде всего способ производства субъективности, уничтожался, и на его месте создавался новый.
417
См., например: Judith Butler, "Merely Cultural," New Left Review, no. 227 (January-February 1998), 33–44. Наиболее авторитетное исследование, посвященное политическому смыслу "новых социальных движений" в рамках данного подхода — Ernesto Laclau and Chantal Mouffe, Hegemony and Socialist Strategy: Towards a Radical Democratic Politics (London: Verso, 1985).
Эти новые циклы производства субъективности, сфокусированные на драматических изменениях характера стоимости и труда, появились внутри дисциплинарной организации общества, а на последнем этапе были направлены против нее. Социальные движения предвосхитили осознание капиталом необходимости смены парадигмы производства и определили ее форму и содержание. Если бы не было войны во Вьетнаме, рабочих и студенческих выступлений в 1960-х гг., если бы не было 1968 года и второй фазы активизации феминизма, если бы не было целой серии антиимпериалистических выступлений, капитал был бы удовлетворен простым поддержанием принципов организации своей власти, счастлив тем, что избавлен от хлопот, связанных с необходимостью изменять парадигму производства. Это удовлетворение имело бы несколько причин: поскольку естественные границы развития вполне его устраивали; поскольку ему угрожало развитие аматериального труда; поскольку ему было известно, что проникающая мобильность и процессы смешения мировой рабочей силы содержали в себе потенциал для новых кризисов и классовых конфликтов дотоле невиданного характера. Перестройке производства от фордизма к постфордизму, от модернизации к постмодернизации предшествовало появление новой формы субъективности [418] . Этот переход от фазы совершенствования дисциплинарного строя к следующей фазе смены производственной парадигмы был инициирован снизу, пролетариатом, состав которого к тому времени изменился. Капиталу не нужно было изобретать новую парадигму (даже если бы он был способен сделать это), поскольку подлинный момент творчества уже состоялся. Задача капитала состояла в том, чтобы возглавить новую систему, которая уже была независимо от него создана и определена в рамках нового отношения к природе и труду, отношений самоуправляющегося производства.
418
См.: Antonio Negri, The Politics of Subversion: A Manifesto for the Twenty-first Century, trans. James Newell (Oxford: Polity Press, 1989).
В этот момент дисциплинарная система стала ненужной и должна была быть отвергнута. Капитал должен был завершить процесс зеркального отражения и перемены мест, вызванный новым качеством рабочей силы; он должен был приспособиться к этой системе, чтобы снова быть в состоянии управлять. Мы полагаем, что именно поэтому промышленные и политические круги, полагавшиеся в наибольшей степени и наиболее осознанно на предельно возможную модернизацию дисциплинарной модели производства (такие, как ведущие представители капитала в Японии и Восточной Азии), более всех пострадали во время этого преобразования. Только те формы существования капитала способны процветать в новом мире, которые адаптируются к новой структуре рабочей силы — аматериальной, кооперативной, коммуникативной и аффективной, а также управляют ею.
Описав в первом приближении условия и формы существования новой парадигмы, мы хотели бы кратко рассмотреть одно из огромных последствий процесса ее смещения, проявившееся в сфере субъективности, — крах Советской системы. Наше основное положение, в котором мы едины со многими исследователями Советского мира [419] , заключается в том, что система вступила в полосу кризиса и погибла из-за своей структурной неспособности выйти за рамки дисциплинарного управления, как в отношении способа производства, который являлся фордистским и тейлористским в своей основе, так ив отношении формы политической власти, которая представляла собой социалистический вариант кейнсианства, будучи, таким образом, просто системой, осуществлявшей модернизацию внутри страны и проводившей империалистическую политику в отношении внешнего мира. Это отсутствие гибкости в адаптации системы управления и производственного механизма к изменениям характера рабочей силы усилило сложности трансформации системы. Неповоротливый бюрократический аппарат Советского государства, унаследованный от длительного периода ускоренной модернизации, поставил власть в СССР в нетерпимое положение, когда она должна была реагировать на новые требования и желания, выражавшиеся возникавшими по всему миру субъективностями, сначала в рамках процесса модернизации, а затем и вне его пределов.
419
Фредерик Джеймисон, например, утверждает, что крушение Советского Союза произошло не "из-за его неудачи, а вследствие его успехов, по крайней мере, в той степени, в какой это касается модернизации". См. его работу: "Actually Existing Marxism", in Saree Makdisi, Cesare Casarino, and Rebecca Karl, eds., Marxism Beyond Marxism (London: Routledge, 1996), pp. 4-54, цит. по р. 43. В более общем плане о том, как пропаганда времен холодной войны (с обеих сторон) заслоняла от исследователей подлинную социальную историю советского режима, см.: Moshe Lewin, The Making of the Soviet System (New York: Pantheon, 1985).
Вызов постсовременности исходил прежде всего не от враждебных государств, а от новой субъективности рабочей силы и ее новой интеллектуальной и коммуникативной структуры. Режим, особенно в его либеральных проявлениях, был не в состоянии дать адекватный ответ на эти требования субъективности. Система могла бы продолжать, и в течение некоторого времени продолжала, функционировать на базе модели дисциплинарной модернизации, но она не могла совмещать модернизацию с новой мобильностью и созидательным потенциалом рабочей силы — важнейшими условиями, вдохнувшими жизнь в новую парадигму и ее сложные механизмы. В условиях принятия программы звездных войн, гонки ядерных вооружений и освоения космоса СССР, возможно, еще был в состоянии не отставать от своих противников в технологическом и военном отношении, но система не смогла справиться с бросившим ей вызов конфликтом, возникшим в субъективной области. Иными словами, она оказалась неконкурентоспособной прежде всего там, где разворачивалась действительная борьба за власть, не смогла ответить на вызов сравнительной эффективности экономических систем, поскольку передовые коммуникационные технологии и кибернетика эффективны лишь тогда, когда они опираются на субъективность или, что еще лучше, когда они вызываются к жизни субъективностями, участвующими в производственных процессах. Для Советского режима проблема управления силой новых субъективностей была вопросом жизни и смерти.