Имущество движимое и недвижимое
Шрифт:
Саша подумал, что впервые говорит с отцом о том, о чём надо было говорить давно и о чём сейчас говорить поздно. Под камнем молчания была значительная часть отцовской жизни, начиная со времени ссылки его раскулаченной семьи в дикую тундру в низовья Енисея. Родители, братья, сёстры вскоре погибли. Отец чудом выжил: жрал мох, глодал кору, добрался до Енисейска, пробился в ремесленное училище, скрыв, что родители репрессированы. Работал в ремонтных мастерских. Потом война, отец воевал в пехоте, имел награды, но в сорок четвёртом не повезло — оказался в окружении,
Отец молчал. Родина одна, кому учить сына любить её, как не отцу? Отцу, которого его родители мало чему успели научить, так как слишком рано легли в угрюмую полярную землю. «Что он может мне сказать, — подумал Саша, — если ему самому всю жизнь не верили, не считали за человека?»
Сейчас в учебнике истории было написано: судьба второй мировой войны решалась в битве на Малой земле.
Саша подумал, что это «поднимешь — трибунал!» вошло в плоть и кровь отца. Что сейчас он, должно быть, видит в нём — сыне — то, что безжалостно пресёк — чтобы выжить — в себе. И поэтому не знает что сказать. Его выбор: каменное молчание, пьянство, теперь ещё бессмысленная возня на болоте. Но это не жизнь. Он сам понимает и мучается.
Саша вдруг почувствовал что-то похожее на симпатию к нечистому, волосатому, кривоногому человеку с корявыми, почерневшими от металла руками. Как бы там ни было, он его родил, водил перед его водянистыми младенческими глазами чёрным пальцем, может, даже катал в коляске до ближайшего пивного ларька и обратно. А перед этим воевал, видел смерть, сам убивал, ждал смерти. И снова ждал, томясь по выходу из окружения на полуночных допросах. А ещё раньше собственноручно долбил в ледяной земле могилы своим — не знающим вины — братьям, сёстрам, родителям. И всю жизнь на нём самом была неизвестная вина. Всю жизнь он боялся. Как миллионы других.
— Не волнуйся ты, батя, — как можно беззаботнее улыбнулся Саша, — завтра верну этому малому, и дело с концом. Что я, не понимаю, что к чему?
— Эту вернёшь? — усмехнулся отец. — А эту? Эту?
— Всё верну, — тихо сказал Саша. «Дурак! — ругнул себя. — Оставил на полке! Хорошо хоть тетрадь спрятал…» — Но это уже моё дело.
— Понятно, парень, — отец опасливо присел на раскладушку. Она застонала, прогнулась, — да только я о другом хотел.
— О чём же? — с интересом посмотрел на него Саша.
— О том, парень, что от добра добра ищешь!
— От какого же такого добра?
— А от такого, парень, что, худо-бедно, жить дают. Со свету не сживают. По ночам не ездят, не забирают, по пять лет не дают за прогул!
— Ну от такого добра не грех и поискать…
— Чего? — перебил отец. — Этого? — кивнул на книжки. — Да ты что, парень? Кинохронику не смотрел? Я-то помню, что они после себя оставляли… Если это добро…
— Далась тебе эта макулатура, говорю же, просто так взял, из любопытства.
— Не, парень, из любопытства девке под юбку лезут. Тут другое.
— Что другое?
— Не туда смотришь, парень! — возвысил голос отец. — Смотри, открутят головёнку. Сейчас ходишь — не думаешь, начнут сажать — поздно будет. Они всему учёт ведут.
— Ну уж прямо и сажать? За что сажать? Кого?
— Да кого угодно. Чтобы страх был. Страх водочкой не заменишь. Видишь, без страха-то какой развал идёт. Потыркаются туда-сюда и начнут. Нет другой силы. Нет и не будет.
— Ну и мнение у тебя о нашей народной власти. Вечен, стало быть, страх?
— На наш век достанет, — серьёзно ответил отец. — Не знаю, как там в Америке, а у нас нет другого средства, чтобы людишек в узде держать.
— Значит, по-твоему, — спросил Саша, — стоять, как скотине в стойле? Ждать, пока сажать начнут? Не думать?
— Думать-то думай, — сказал отец, — только про себя. А то открутят головёнку.
— А и открутят, — усмехнулся Саша, — так хоть за что-то. Скольким попусту открутили. Не обидно будет. Да и не собираюсь я, батя, головёнку подставлять. Нет…
— Да за что? — вдруг взревел, выпучил глаза отец. — Кто тебе позволит, чтобы за что-то? Пикнуть не успеешь! Книжечки твои «что-то»? Да они тьфу! Кто писал — не пересилил, а уж какую силу собрал! Ты… — Отец выругался, махнул рукой. — В пыль разотрут, дунут, и нет тебя!
— Напугали они тебя, батя, — отвернулся Саша, — сильно напугали. Я не знаю как буду, ничего не знаю. Только как ты жить не хочу.
— А и не живи, — с несвойственной ему готовностью согласился отец, — не живи. Я и сам не хочу, чтобы ты на завод, там, парень, радости мало. Ты с головой, с руками. Вон как портки наловчился строчить! Отметки хорошие… Живи как знаешь. Учиться поступишь, поможем, слава богу, денег хватит. Только выкинь ты это из головы… — покосился на книжки. — Христом-Богом прошу, отдай. Себя погубишь, а ничего не изменишь.
— Спички возьми, — Саша протянул коробок. Отец взял, растерянно повертел в руках.
— Всё ведь есть, — пробормотал, — живём, как люди, дачу вон строим… Чего ты?
— Спокойной ночи, батя. Отец вышел.
Саша остался бы спать в кладовке на раскладушке, но было душно, пришлось идти в комнату, там было открыто окно. Слушая шум листвы, торопливое шарканье запоздалых шагов по асфальту, он подумал, что дети — продолжение родителей во всём, даже в том, что не может продолжаться дальше. Терпение, подумал Саша, на мне истощилось их терпение.
III
К концу июня, перевалив на вторую половину, экзамены утратили торжественность. Лица экзаменуемых сделались равнодушными и наглыми. За длинным столом позёвывали учителя. Работник роно — председатель экзаменационной комиссии — всё чаще уходил курить в зелёный сквер за школой. Кто хотел — списывал, символически прикрыв ладонью шпаргалку. Никому уже не было дела. Всё, что длится слишком долго, превращается в привычку. Если при этом, как заклинания, произносятся одни и те же ничего не выражающие слова, наступает апатия.